Содержание статьи русский человек на rendez vous. Русский человек на rendez-vous


Н. Г. Чернышевский

Русский человек на rendez-vous
Размышления по прочтении повести г. Тургенева "Ася"

Библиотека отечественной классики Н. Г. Чернышевский. Собрание сочинений в пяти томах. Том 3. Литературная критика Библиотека "Огонек". М., "Правда", 1974 "Рассказы в деловом, изобличительном роде оставляют в читателе очень тяжелое впечатление; потому я, признавая их пользу и благородство, не совсем доволен, что наша литература приняла исключительно такое мрачное направление". Так говорят довольно многие из людей, по-видимому, неглупых или, лучше сказать, говорили до той поры, пока крестьянский вопрос не сделался единственным предметом всех мыслей, всех разговоров. Справедливы или несправедливы их слова, не знаю; но мне случилось быть под влиянием таких мыслей, когда начал я читать едва ли не единственную хорошую новую повесть, от которой по первым страницам можно уже было ожидать совершенно иного содержания, иного пафоса, нежели от деловых рассказов. Тут нет ни крючкотворства с насилием и взяточничеством, ни грязных плутов, ни официальных злодеев, объясняющих изящным языком, что они -- благодетели общества, ни мещан, мужиков и маленьких чиновников, мучимых всеми этими ужасными и гадкими людьми. Действие -- за границей, вдали от всей дурной обстановки нашего домашнего быта. Все лица повести -- люди из лучших между нами, очень образованные, чрезвычайно гуманные: проникнутые благороднейшим образом мыслей. Повесть имеет направление чисто поэтическое, идеальное, не касающееся ни одной из так называемых черных сторон жизни. Вот, думал я, отдохнет и освежится душа. И действительно, освежилась она этими поэтическими идеалами, пока дошел рассказ до решительной минуты. Но последние страницы рассказа не похожи на первые, и по прочтении повести остается от нее впечатление еще более безотрадное, нежели от рассказов о гадких взяточниках с их циническим грабежом. Они делают дурно, но они каждым из нас признаются за дурных людей; не от них ждем мы улучшения нашей жизни. Есть, думаем мы, в обществе силы, которые положат преграду их вредному влиянию, которые изменят своим благородством характер нашей жизни. Эта иллюзия самым горьким образом отвергается в повести, которая пробуждает своей первой половиной самые светлые ожидания. Вот человек, сердце которого открыто всем высоким чувствам, честность которого непоколебима, мысль которого приняла в себя все, за что наш век называется веком благородных стремлений. И что же делает этот человек? Он делает сцену, какой устыдился бы последний взяточник. Он чувствует самую сильную и чистую симпатию к девушке, которая любит его; он часа не может прожить, не видя этой девушки; его мысль весь день, всю ночь рисует ему ее прекрасный образ, настало для него, думаете вы, то время любви, когда сердце утопает в блаженстве. Мы видим Ромео, мы видим Джульетту, счастью которых ничто не мешает, и приближается минута, когда навеки решится их судьба,-- для этого Ромео должен только сказать: "Я люблю тебя, любишь ли ты меня?" И Джульетта прошепчет: "Да..." И что же делает наш Ромео (так мы будем называть героя повести, фамилия которого не сообщена нам автором рассказа), явившись на свидание с Джульеттой? С трепетом любви ожидает Джульетта своего Ромео; она должна узнать от него, что он любит ее,-- это слово не было произнесено между ними, оно теперь будет произнесено им, навеки соединятся они; блаженство ждет их, такое высокое и чистое блаженство, энтузиазм которого делает едва выносимой для земного организма торжественную минуту решения. От меньшей радости умирали люди. Она сидит, как испуганная птичка, закрыв лицо от сияния являющегося перед ней солнца любви; быстро дышит она, вся дрожит; она еще трепетнее потупляет глаза, когда входит он, называет ее имя; она хочет взглянуть на него и не может; он берет ее руку,-- эта рука холодна, лежит как мертвая в его руке; она хочет улыбнуться; но бледные губы ее не могут улыбнуться. Она хочет заговорить с ним, и голос ее прерывается. Долго молчат они оба,-- и в нем, как сам он говорит, растаяло сердце, и вот Ромео говорит своей Джульетте... и что же он говорит ей? "Вы передо мною виноваты,-- говорит он ей; -- вы меня запутали в неприятности, я вами недоволен, вы компрометируете меня, и я должен прекратить мои отношения к вам; для меня очень неприятно с вами расставаться, но вы извольте отправляться отсюда подальше". Что это такое? Чем она виновата? Разве тем, что считала его порядочным человеком? Компрометировала его репутацию тем, что пришла на свидание с ним? Это изумительно! Каждая черта в ее бледном лице говорит, что она ждет решения своей судьбы от его слова, что она всю свою душу безвозвратно отдала ему и ожидает теперь только того, чтоб он сказал, что принимает ее душу, ее жизнь, и он ей делает выговоры за то, что она его компрометирует! Что это за нелепая жестокость? Что это за низкая грубость? И этот человек, поступающий так подло, выставлялся благородным до сих пор! Он обманул нас, обманул автора. Да, поэт сделал слишком грубую ошибку, вообразив, что рассказывает нам о человеке порядочном. Этот человек дряннее отъявленного негодяя. Таково было впечатление, произведенное на многих совершенно неожиданным оборотом отношений нашего Ромео к его Джульетте. От многих мы слышали, что повесть вся испорчена этой возмутительной сценой, что характер главного лица не выдержан, что если этот человек таков, каким представляется в первой половине повести, то не мог поступить он с такой пошлой грубостью, а если мог так поступить, то он с самого начала должен был представиться нам совершенно дрянным человеком. Очень утешительно было бы думать, что автор в самом деле ошибся, но в том и состоит грустное достоинство его повести, что характер героя верен нашему обществу. Быть может, если бы характер этот был таков, каким желали бы видеть его люди, недовольные грубостью его на свидании, если бы он не побоялся отдать себя любви, им овладевшей, повесть выиграла бы в идеально-поэтическом смысле. За энтузиазмом сцены первого свидания последовало бы несколько других высокопоэтических минут, тихая прелесть первой половины повести возвысилась бы до патетической очаровательности во второй половине, и вместо первого акта из "Ромео и Джульетты" с окончанием во вкусе Печорина мы имели бы нечто действительно похожее на Ромео и Джульетту или по крайней мере на один из романов Жоржа Санда. Кто ищет в повести поэтически-цельного впечатления, действительно должен осудить автора, который, заманив его возвышенно сладкими ожиданиями, вдруг показал ему какую-то пошло-нелепую суетность мелочно-робкого эгоизма в человеке, начавшем вроде Макса Пикколомини и кончившем вроде какого-нибудь Захара Сидорыча, играющего в копеечный преферанс. Но точно ли ошибся автор в своем герое? Если ошибся, то не в первый раз делает он эту ошибку. Сколько ни было у него рассказов, приводивших к подобному положению, каждый раз его герои выходили из этих положений не иначе, как совершенно сконфузившись перед нами. В "Фаусте" герой старается ободрить себя тем, что ни он, ни Вера не имеют друг к другу серьезного чувства; сидеть с ней, мечтать о ней -- это его дело, но по части решительности, даже в словах, он держит себя так, что Вера сама должна сказать ему, что любит его; речь несколько минут шла уже так, что ему следовало непременно сказать это, но он, видите ли, не догадался и не посмел сказать ей этого; а когда женщина, которая должна принимать объяснение, вынуждена, наконец, сама сделать объяснение, он, видите ли, "замер", но почувствовал, что "блаженство волною пробегает по его сердцу", только, впрочем, "по временам", а собственно говоря, он "совершенно потерял голову" -- жаль только, что не упал в обморок, да и то было бы, если бы не попалось кстати дерево, к которому можно было прислониться. Едва успел оправиться человек подходит к нему женщина, которую он любит, которая высказала ему свою любовь, и спрашивает, что он теперь намерен делать? Он... он "смутился". Не удивительно, что после такого поведения любимого человека (иначе, как "поведением", нельзя назвать образ поступков этого господина) у бедной женщины сделалась нервическая горячка; еще натуральнее, что потом он стал плакаться на свою судьбу. Это в "Фаусте"; почти то же и в "Рудине". Рудин вначале держит себя несколько приличнее для мужчины, нежели прежние герои: он так решителен, что сам говорит Наталье о своей любви (хоть говорит не по доброй воле, а потому, что вынужден к этому разговору); он сам просит у ней свидания. Но когда Наталья на этом свидании говорит ему, что выйдет за него, с согласия и без согласия матери все равно, лишь бы он только любил ее, когда произносит слова: "Знайте же, я буду ваша", Рудин только и находит в ответ восклицание: "О боже!" -- восклицание больше конфузное, чем восторженное,-- а потом действует так хорошо, то есть до такой степени труслив и вял, что Наталья принуждена сама пригласить его на свидание для решения, что же им делать. Получивши записку, "он видел, что развязка приближается, и втайне смущался духом". Наталья говорит, что мать объявила ей, что скорее согласится видеть дочь мертвой, чем женой Рудина, и вновь спрашивает Рудина, что он теперь намерен делать. Рудин отвечает по-прежнему "боже мой, боже мой" и прибавляет еще наивнее: "так скоро! что я намерен делать? у меня голова кругом идет, я ничего сообразить не могу". Но потом соображает, что следует "покориться". Названный трусом, он начинает упрекать Наталью, потом читать ей лекцию о своей честности и на замечание, что не это должна она услышать теперь от него, отвечает, что он не ожидал такой решительности. Дело кончается тем, что оскорбленная девушка отворачивается от него, едва ли не стыдясь своей любви к трусу. Но, может быть, эта жалкая черта в характере героев -- особенность повестей г. Тургенева? Быть может, характер именно его таланта склоняет его к изображению подобных лиц? Вовсе нет; характер таланта, нам кажется, тут ничего не значит. Вспомните любой хороший, верный жизни рассказ какого угодно из нынешних наших поэтов, и если в рассказе есть идеальная сторона, будьте уверены, что представитель этой идеальной стороны поступает точно так же, как лица г. Тургенева. Например, характер таланта г. Некрасова вовсе не таков, как г. Тургенева; какие угодно недостатки можете находить в нем, но никто не скажет, чтобы недоставало в таланте г. Некрасова энергии и твердости. Что же делает герой в его поэме "Саша"? Натолковал он Саше, что, говорит, "не следует слабеть душою", потому что "солнышко правды взойдет над землею" и что надобно действовать для осуществления своих стремлений, а потом, когда Саша принимается за дело, он говорит, что все это напрасно и ни к чему не поведет, что он "болтал пустое". Припомним, как поступает Бельтов: и он точно так же предпочитает всякому решительному шагу отступление. Подобных примеров набрать можно было бы очень много. Повсюду, каков бы ни был характер поэта, каковы бы ни были его личные понятия о поступках своего героя, герой действует одинаково со всеми другими порядочными людьми, подобно ему выведенными у других поэтов: пока о деле нет речи, а надобно только занять праздное время, наполнить праздную голову или праздное сердце разговорами и мечтами, герой очень боек; подходит дело к тому, чтобы прямо и точно выразить свои чувства и желания,-- большая часть героев начинает уже колебаться и чувствовать неповоротливость в языке. Немногие, самые храбрейшие, кое-как успевают еще собрать все свои силы и косноязычно выразить что-то, дающее смутное понятие о их мыслях; но вздумай кто-нибудь схватиться за их желания, сказать: "Вы хотите того-то и того-то; мы очень рады; начинайте же действовать, а мы вас поддержим",-- при такой реплике одна половина храбрейших геров падает в обморок, другие начинают очень грубо упрекать вас за то, что вы поставили их в неловкое положение, начинают говорить, что они не ожидали от вас таких предложений, что они совершенно теряют голову, не могут ничего сообразить, потому что "как же можно так скоро", и "притом же они -- честные люди", и не только честные, но очень смирные и не хотят подвергать вас неприятностям, и что вообще разве можно в самом деле хлопотать обо всем, о чем говорится от нечего делать, и что лучше всего -- ни за что не приниматься, потому что все соединено с хлопотами и неудобствами, и хорошего ничего пока не может быть, потому что, как уже сказано, они "никак не ждали и не ожидали" и проч. Таковы-то наши "лучшие люди" -- все они похожи на нашего Ромео. Много ли беды для Аси в том, что г. N. никак не знал, что ему с ней делать, и решительно прогневался, когда от него потребовалась отважная решимость; много ли беды в этом для Аси, мы не знаем. Первою мыслью приходит, что беды от этого ей очень мало; напротив, и слава богу, что дрянное бессилие характера в нашем Ромео оттолкнуло от него девушку еще тогда, когда не было поздно. Ася погрустит несколько недель, несколько месяцев и забудет все и может отдаться новому чувству, предмет которого будет более достоин ее. Так, но в том-то и беда, что едва ли встретится ей человек более достойный; в том и состоит грустный комизм отношений нашего Ромео к Асе, что наш Ромео -- действительно один из лучших людей нашего общества, что лучше его почти и не бывает людей у нас. Только тогда будет довольна Ася своими отношениями к людям, когда, подобно другим, станет ограничиваться прекрасными рассуждениями, пока не представляется случая приняться за исполнение речей, а чуть представится случай, прикусит язычок и сложит руки, как делают все. Только тогда и будут ею довольны; а теперь сначала, конечно, всякий скажет, что эта девушка очень милая, с благородной душой, с удивительной силой характера, вообще девушка, которую нельзя не полюбить, перед которой нельзя не благоговеть; но все это будет говориться лишь до той поры, пока характер Аси выказывается одними словами, пока только предполагается, что она способна на благородный и решительный поступок; а едва сделает она шаг, сколько-нибудь оправдывающий ожидания, внушаемые ее характером, тотчас сотни голосов закричат: "Помилуйте, как это можно, ведь это безумие! Назначать rendez-vous молодому человеку! Ведь она губит себя, губит совершенно бесполезно! Ведь из этого ничего не может выйти, решительно ничего, кроме того, что она потеряет свою репутацию. Можно ли так безумно рисковать собою?" "Рисковать собою? это бы еще ничего,-- прибавляют другие.-- Пусть она делала бы с собой, что хочет, но к чему подвергать неприятностям других? В какое положение поставила она этого бедного молодого человека? Разве он думал, что она захочет повести его так далеко? Что теперь ему делать при ее безрассудстве? Если он пойдет за ней, он погубит себя; если он откажется, его назовут трусом и сам он будет презирать себя. Я не знаю, благородно ли ставить в подобные неприятные положения людей, не подавших, кажется, никакого особенного повода к таким несообразным поступкам. Нет, это не совсем благородно. А бедный брат? Какова его роль? Какую горькую пилюлю поднесла ему сестра? Целую жизнь ему не переварить этой пилюли. Нечего сказать, одолжила милая сестрица! Я не спорю, все это очень хорошо на словах,-- и благородные стремления, и самопожертвование, и бог знает какие прекрасные вещи, но я скажу одно: я бы не желал быть братом Аси. Скажу более: если б я был на месте ее брата, я запер бы ее на полгода в ее комнате. Для ее собственной пользы надо запереть ее. Она, видите ли, изволит увлекаться высокими чувствами; но каково расхлебывать другим то, что она изволила наварить? Нет, я не назову ее поступок, не назову ее характер благородным, потому что я не называю благородными тех, которые легкомысленно и дерзко вредят другим". Так пояснится общий крик рассуждениями рассудительных людей. Нам отчасти совестно признаться, но все-таки приходится признаться, что эти рассуждения кажутся нам основательными. В самом деле, Ася вредит не только себе, но и всем, имевшим несчастие по родству или по случаю быть близкими к ней; а тех, которые для собственного удовольствия вредят всем близким своим, мы не можем не осуждать. Осуждая Асю, мы оправдываем нашего Ромео. В самом деле, чем он виноват? разве он подал ей повод действовать безрассудно? разве он подстрекал ее к поступку, которого нельзя одобрить? разве он не имел права сказать ей, что напрасно она запутала его в неприятные отношения? Вы возмущаетесь тем, что его слова суровы, называете их грубыми. Но правда всегда бывает сурова, и кто осудит меня, если вырвется у меня даже грубое слово, когда меня, ни в чем не виноватого, запутают в неприятное дело; да еще пристают ко мне, чтоб я радовался беде, в которую меня втянули? Я знаю, отчего вы так несправедливо восхитились было неблагородным поступком Аси и осудили было нашего Ромео. Я знаю это потому, что сам на минуту поддался неосновательному впечатлению, сохранившемуся в вас. Вы начитали о том, как поступали и поступают люди в других странах. Но сообразите, что ведь то другие страны. Мало ли что делается на свете в других местах, но ведь не всегда и не везде возможно то, что очень удобно при известной обстановке. В Англии, например, в разговорном языке не существует слова "ты": фабрикант своему работнику, землевладелец нанятому им землекопу, господин своему лакею говорит непременно "вы" и, где случится, вставляют в разговоре с ними sir, то есть все равно, что французское monsieur, а по-русски и слова такого нет, а выходит учтивость в том роде, как если бы барин своему мужику говорил: "Вы, Сидор Карпыч, сделайте одолжение зайдите ко мне на чашку чая, а потом поправьте дорожки у меня в саду". Осудите ли вы меня, если я говорю с Сидором без таких субтильностей? Ведь я был бы смешон, если бы принял язык англичанина. Вообще, как скоро вы начинаете осуждать то, что не нравится вам, вы становитесь идеологом, то есть самым забавным и, сказать вам на ушко, самым опасным человеком на свете, теряете из-под ваших ног твердую опору практичной действительности. Опасайтесь этого, старайтесь сделаться человеком практическим в своих мнениях и на первый раз постарайтесь примириться хоть с нашим Ромео, кстати уж зашла о нем речь. Я вам готов рассказать путь, которым я дошел до этого результата не только относительно сцены с Асей, но и относительно всего в мире, то есть стал доволен всем, что ни вижу около себя, ни на что не сержусь, ничем не огорчаюсь (кроме неудач в делах, лично для меня выгодных), ничего и никого в мире не осуждаю (кроме людей, нарушающих мои личные выгоды), ничего не желаю (кроме собственной пользы),-- словом сказать, я расскажу вам, как я сделался из желчного меланхолика человеком до того практическим и благонамеренным, что даже не удивлюсь, если получу награду за свою благонамеренность. К начал с того замечания, что не следует порицать людей ни за что и ни в чем, потому что, сколько я видел, в самом умном человеке есть своя доля ограниченности, достаточная для того, чтобы он в своем образе мыслей не мог далеко уйти от общества, в котором он воспитался и живет, и в самом энергическом человеке есть своя доза апатии, достаточная для того, чтобы он в своих поступках не удалялся много от рутины и, как говорится, плыл по течению реки, куда несет вода. В среднем кругу принято красить яйца к пасхе, на масленице есть блины,-- и все так делают, хотя иной крашеных яиц вовсе не ест, а на тяжесть блинов почти каждый жалуется. Так не в одних пустяках, и во всем так. Принято, например, что мальчиков следует держать свободнее, нежели девочек, и каждый отец, каждая мать, как бы ни были убеждены в неразумности такого различия, воспитывают детей по этому правилу. Принято, что богатство -- вещь хорошая, и каждый бывает доволен, если вместо десяти тысяч рублей в год начнет получать благодаря счастливому обороту дел двадцать тысяч, хотя, здраво рассуждая, каждый умный человек знает, что те вещи, которые, будучи недоступны при первом доходе, становятся доступны при втором, не могут приносить никакого существенного удовольствия. Например, если с десятью тысячами дохода можно сделать бал в 500 рублей, то с двадцатью можно сделать бал в 1 000 рублей: последний будет несколько лучше первого, но все-таки особенного великолепия в нем не будет, его назовут не более как довольно порядочным балом, а порядочным балом будет и первый. Таким образом даже чувство тщеславия при 20 тысячах дохода удовлетворяется очень немногим более того, как при 10 тысячах; что же касается до удовольствий, которые можно назвать положительными, в них разница совсем незаметна. Лично для себя человек с 10 тысячами дохода имеет точно такой же стол, точно такое же вино и кресло того же ряда в опере, как и человек с двадцатью тысячами. Первый называется человеком довольно богатым, и второй точно так же не считается чрезвычайным богачом -- существенной разницы в их положении нет; и, однако же, каждый по рутине, принятой в обществе, будет радоваться при увеличении своих доходов с 10 на 20 тысяч, хотя фактически не будет замечать почти никакого увеличения в своих удовольствиях. Люди -- вообще страшные рутинеры: стоит только всмотреться поглубже в их мысли, чтоб открыть это. Иной господин чрезвычайно озадачит вас на первый раз независимостью своего образа мыслей от общества, к которому принадлежит, покажется вам, например, космополитом, человеком без сословных предубеждений и т. п., и сам, подобно своим знакомым, воображает себя таким от чистой души. Но наблюдайте точнее за космополитом, и он окажется французом или русским со всеми особенностями понятий и привычек, принадлежащими той нации, к которой причисляется по своему паспорту, окажется помещиком или чиновником, купцом или профессором со всеми оттенками образа мыслей, принадлежащими его сословию. Я уверен, что многочисленность людей, имеющих привычку друг на друга сердиться, друг друга обвинять, зависит единственно от того, что слишком немногие занимаются наблюдениями подобного рода; а попробуйте только начать всматриваться в людей с целью проверки, действительно ли отличается чем-нибудь важным от других людей одного с ним положения тот или другой человек, кажущийся на первый раз непохожим на других, попробуйте только заняться такими наблюдениями, и этот анализ так завлечет вас, так заинтересует ваш ум, будет постоянно доставлять такие успокоительные впечатления вашему духу, что вы не отстанете от него уже никогда и очень скоро придете к выводу: "Каждый человек -- как все люди, в каждом -- точно то же, что и в других". И чем дальше, тем тверже вы станете убеждаться в этой аксиоме. Различия только потому кажутся важны, что лежат на поверхности и бросаются в глаза, а под видимым, кажущимся различием скрывается совершенное тождество. Да и с какой стати в самом деле человек был бы противоречием всем законам природы? Ведь в природе кедр и иссоп питаются и цветут, слон и мышь движутся и едят, радуются и сердятся по одним и тем же законам; под внешним различием форм лежит внутреннее тождество организма обезьяны и кита, орла и курицы; стоит только вникнуть в дело еще внимательнее, и увидим, что не только различные существа одного класса, но и различные классы существ устроены и живут по одним и тем же началам, что организмы млекопитающего, птицы и рыбы одинаковы, что и червяк дышит подобно млекопитающему, хотя нет у него ни ноздрей, ни дыхательного горла, ни легких. Не только аналогия с другими существами нарушалась бы непризнанием одинаковости основных правил и пружин в нравственной жизни каждого человека,-- нарушалась бы и аналогия с его физической жизнью. Из двух здоровых людей одинаковых лет в одинаковом расположении духа у одного пульс бьется, конечно, несколько сильнее и чаще, нежели у другого; но велико ли это различие? Оно так ничтожно, что наука даже не обращает на него внимания. Другое дело, когда вы сравните людей разных лет или в разных обстоятельствах; у дитяти пульс бьется вдвое скорее, нежели у старика, у больного гораздо чаще или реже, нежели у здорового, у того, кто выпил стакан шампанского, чаще, нежели у того, кто выпил стакан воды. Но и тут понятно всякому, что разница -- не в устройстве организма, а в обстоятельствах, при которых наблюдается организм. И у старика, когда он был ребенком, пульс бился так же часто, как у ребенка, с которым вы его сравниваете; и у здорового ослабел бы пульс, как у больного, если бы он занемог той же болезнью; и у Петра, если б он выпил стакан шампанского, точно так же усилилось бы биение пульса, как у Ивана. Вы почти достигли границ человеческой мудрости, когда утвердились в этой простой истине, что каждый человек -- такой же человек, как и все другие. Не говорю уже об отрадных следствиях этого убеждения для вашего житейского счастья; вы перестанете сердиться и огорчаться, перестанете негодовать и обвинять, будете кротко смотреть на то, за что прежде готовы были браниться и драться; в самом деле, каким образом стали бы вы сердиться или жаловаться на человека за такой поступок, какой каждым был бы сделан на его месте? В вашу душу поселяется ничем не возмутимая кроткая тишина, сладостнее которой может быть только браминское созерцание кончика носа, с тихим неумолчным повторением слов "ом-мани-падмехум". Я не говорю уже об этой неоцененной душевно-практической выгоде, не говорю даже и о том, сколько денежных выгод доставит вам мудрая снисходительность к людям: вы совершенно радушно будете встречать негодяя, которого прогнали бы от себя прежде; а этот негодяй, быть может, человек с весом в обществе, и хорошими отношениями с ним поправятся ваши собственные дела. Не говорю и о том, что вы сами тогда менее будете стесняться ложными сомнениями совестливости в пользовании теми выгодами, какие будут подвертываться вам под руку: к чему будет вам стесняться излишней щекотливостью, если вы убеждены, что каждый поступил бы на вашем месте точно так же, как и вы? Всех этих выгод я не выставляю на вид, имея целью указать только чисто научную, теоретическую важность убеждения в одинаковости человеческой натуры во всех людях. Если все люди существенно одинаковы, то откуда же возникает разница в их поступках? Стремясь к достижению главной истины, мы уже нашли мимоходом и тот вывод из нее, который служит ответом на этот вопрос. Для нас теперь ясно, что все зависит от общественных привычек и от обстрятельств, то есть в окончательном результате все зависит исключительно от обстоятельств, потому что и общественные привычки произошли в свою очередь также из обстоятельств. Вы вините человека,-- всмотритесь прежде, он ли в том виноват, за что вы его вините, или виноваты обстоятельства и привычки общества, всмотритесь хорошенько, быть может, тут вовсе не вина его, а только беда его. Рассуждая о других, мы слишком склонны всякую беду считать виною,-- в этом истинная беда для практической жизни, потому что вина и беда -- вещи совершенно различные и требуют обращения с собою одна вовсе не такого, как другая. Вина вызывает порицание или даже наказание против лица. Беда требует помощи лицу через устранение обстоятельств более сильных, нежели его воля. Я знал одного портного, который раскаленным утюгом тыкал в зубы своим ученикам. Его, пожалуй, можно назвать виноватым, можно и наказать его; но зато не каждый портной тычет горячим утюгом в зубы, примеры такого неистовства очень редки. Но почти каждому мастеровому случается, выпивши в праздник, подраться -- это уж не вина, а просто беда. Тут нужно не наказание отдельного лица, а изменение в условиях быта для целого сословия. Тем грустнее вредное смешивание вины и беды, что различать эти две вещи очень легко; один признак различия мы уже видели: вина -- это редкость, это исключение из правила; беда -- это эпидемия. Умышленный поджог -- это вина; зато из миллионов людей находится один, который решается на это дело. Есть другой признак, нужный для дополнения к первому. Беда обрушивается на том самом человеке, который исполняет условие, ведущее к беде; вина обрушивается на других, принося виноватому пользу. Этот последний признак чрезвычайно точен. Разбойник зарезал человека, чтобы ограбить его, и находит в том пользу себе,-- это вина. Неосторожный охотник нечаянно ранил человека и сам первый мучится несчастием, которое сделал,-- это уж не вина, а просто беда. Признак верен, но если принять его с некоторой проницательностью, с внимательным разбором фактов, то окажется, что вины почти никогда не бывает на свете, а бывает только беда. Сейчас мы упомянули о разбойнике. Сладко ли ему жить? Если бы не особенные, очень тяжелые для него обстоятельства, взялся ли бы он за свое ремесло? Где вы найдете человека, которому приятнее было бы и в мороз и в непогоду прятаться в берлогах и шататься по пустыням, часто терпеть голод и постоянно дрожать за свою спину, ожидающую плети,-- которому это было бы приятнее, нежели комфортабельно курить ситару в спокойных креслах или играть в ералаш в Английском клубе, как делают порядочные люди? Нашему Ромео также было бы гораздо приятнее наслаждаться взаимными приятностями счастливой любви, нежели остаться в дураках и жестоко бранить себя за пошлую грубость с Асей. Из того, что жестокая неприятность, которой подвергается Ася, приносит ему самому не пользу или удовольствие, а стыд перед самим собой, то есть самое мучительное из всех нравственных огорчений, мы видим, что он попал не в вину, а в беду. Пошлость, которую он сделал, была бы сделана очень многими другими, так называемыми порядочными людьми или лучшими людьми нашего общества; стало быть, это не иное что, как симптом эпидемической болезни, укоренившейся в нашем обществе. Симптом болезни не есть самая болезнь. И если бы дело состояло только в том, что некоторые или, лучше сказать, почти все "лучшие" люди обижают девушку, когда в ней больше благородства или меньше опытности, нежели в них,-- это дело, признаемся, мало интересовало бы нас. Бог с ними, с эротическими вопросами,-- не до них читателю нашего времени, занятому вопросами об административных и судебных улучшениях, о финансовых преобразованиях, об освобождении крестьян. Но сцена, сделанная нашим Ромео Асе, как мы заметили,-- только симптом болезни, которая точно таким же пошлым образом портит все наши дела, и только нужно нам всмотреться, отчего попал в беду наш Ромео, мы увидим, чего нам всем, похожим на него, ожидать от себя и ожидать для себя и во всех других делах. Начнем с того, что бедный молодой человек совершенно не понимает того дела, участие в котором принимает. Дело ясно, но он одержим таким тупоумием, которого не в силах образумить очевиднейшие факты. Чему уподобить такое слепое тупоумие, мы решительно не знаем. Девушка, не способная ни к какому притворству, не знающая никакой хитрости, говорит ему: "Сама не знаю, что со мной делается. Иногда мне хочется плакать, а я смеюсь. Вы не должны судить меня... по тому, что я делаю. Ах, кстати, что это за сказка о Лорелее? Ведь это ее скала виднеется? Говорят, она прежде всех топила, а как полюбила, сама бросилась в воду. Мне нравится эта сказка". Кажется, ясно, какое чувство пробудилось в ней. Через две минуты она с волнением, отражающимся даже бледностью на ее лице, спрашивает, нравилась ли ему та дама, о которой, как-то шутя, упомянуто было в разговоре много дней тому назад; потом спрашивает, что ему нравится в женщине; когда он замечает, как хорошо сияющее небо, она говорит: "Да, хорошо! Если б мы с вами были птицы, как бы мы взвились, как бы полетели!.. Так бы и утонули в этой синеве... но мы не птицы".-- "А крылья могут у нас вырасти", возразил я.-- "Как так?" -- "Поживете -- узнаете. Есть чувства, которые поднимают нас от земли. Не беспокойтесь, у вас будут крылья".-- "А у вас были?" -- "Как вам сказать?., кажется, до сих пор я еще не летал". На другой день, когда он вошел, Ася покраснела; хотела было убежать из комнаты; была грустна и наконец, припоминая вчерашний разговор, сказала ему: "Помните, вы вчера говорили о крыльях? Крылья у меня выросли". Слова эти были так ясны, что даже недогадливый Ромео, возвращаясь домой, не мог не дойти до мысли: неужели она меня любит? С этой мыслью заснул и, проснувшись на другое утро, спрашивал себя: "неужели она меня любит?" В самом деле, трудно было не понять этого, и, однако ж, он не понял. Понимал ли он по крайней мере то, что делалось в его собственном сердце? И тут приметы были не менее ясны. После первых же двух встреч с Асей он чувствует ревность при виде ее нежного обращения с братом и от ревности не хочет верить, что Гагин -- действительно брат ей. Ревность в нем так сильна, что он не может видеть Асю, но не мог бы и удержаться от того, чтобы видеть ее, потому он, будто 18-летний юноша, убегает от деревеньки, в которой живет она, несколько дней скитается по окрестным полям. Убедившись наконец, что Ася в самом деле только сестра Гагину, он счастлив, как ребенок, и, возвращаясь от них, чувствует даже, что "слезы закипают у него на глазах от восторга", чувствует вместе с тем, что этот восторг весь сосредоточивается на мысли об Асе, и, наконец, доходит до того, что не может ни о чем думать, кроме нее. Кажется, человек, любивший несколько раз, должен был бы понимать, какое чувство высказывается в нем самом этими признаками. Кажется, человек, хорошо знавший женщин, мог бы понимать, что делается в сердце Аси. Но когда она пишет ему, что любит его, эта записка совершенно изумляет его: он, видите ли, никак этого не предугадывал. Прекрасно; но как бы то ни было, предугадывал он или не предугадывал, что Ася любит его, все равно: теперь ему известно положительно: Ася любит его, он теперь видит это; ну, что же он чувствует к Асе? Решительно сам он не знает, как ему отвечать на этот вопрос. Бедняжка! на тридцатом году ему по молодости лет нужно было бы иметь дядьку, который говорил бы ему, когда следует утереть носик, когда нужно ложиться почивать и сколько чашек чайку надобно ему кушать. При виде такой нелепой неспособности понимать вещи вам может казаться, что перед вами или дитя, или идиот. Ни то, ни другое. Наш Ромео человек очень умный, имеющий, как мы заметили, под тридцать лет, очень много испытавший в жизни, богатый запасом наблюдений над самим собой и другими. Откуда же его невероятная недогадливость? В ней виноваты два обстоятельства, из которых, впрочем, одно проистекает из другого, так что все сводится к одному. Он не привык понимать ничего великого и живого, потому что слишком мелка и бездушна была его жизнь, мелки и бездушны были все отношения и дела, к которым он привык. Это первое. Второе: он робеет, он бессильно отступает от всего, на что нужна широкая решимость и благородный риск, опять-таки потому, что жизнь приучила его только к бледной мелочности во всем. Он похож на человека, который всю жизнь играл в ералаш по половине копейки серебром; посадите этого искусного игрока за партию, в которой выигрыш или проигрыш не гривны, а тысячи рублей, и вы увидите, что он совершенно переконфузится, что пропадет вся его опытность, спутается все его искусство,-- он будет делать самые нелепые ходы, быть может, не сумеет и карт держать в руках. Он похож на моряка, который всю свою жизнь делал рейсы из Кронштадта в Петербург и очень ловко умел проводить свой маленький пароход по указанию вех между бесчисленными мелями в полупресной воде; что, если вдруг этот опытный пловец по стакану воды увидит себя в океане? Боже мой! За что мы так сурово анализируем нашего героя? Чем он хуже других? Чем он хуже нас всех? Когда мы входим в общество, мы видим вокруг себя людей в форменных и неформенных сюртуках или фраках; эти люди имеют пять с половиной или шесть, а иные и больше футов роста; они отращивают или бреют волосы на щеках, верхней губе и бороде; и мы воображаем, что мы видим перед собой мужчин, это -- совершенное заблуждение, оптический обман, галлюцинация -- не больше. Без приобретения привычки к самобытному участию в гражданских делах, без приобретения чувств гражданина ребенок мужского пола, вырастая, делается существом мужского пола средних, а потом пожилых лет, но мужчиной он не становится или по крайней мере не становится мужчиной благородного характера. Лучше не развиваться человеку, нежели развиваться без влияния мысли об общественных делах, без влияния чувств, пробуждаемых участием в них. Если из круга моих наблюдений, из сферы действий, в которой вращаюсь я, исключены идеи и побуждения, имеющие предметом общую пользу, то есть исключены гражданские мотивы, что останется наблюдать мне? в чем остается участвовать мне? Остается хлопотливая сумятица отдельных личностей с личными узенькими заботами о своем кармане, о своем брюшке или о своих забавах. Если я стану наблюдать людей в том виде, как они представляются мне при отдалении от них участия в гражданской деятельности, какое понятие о людях и жизни образуется во мне? Когда-то любили у нас Гофмана, и была когда-то переведена его повесть о том, как по странному случаю глаза господина Перигринуса Тисса получили силу микроскопа, и о том, каковы были для его понятий о людях результаты этого качества его глаз. Красота, благородство, добродетель, любовь, дружба, все прекрасное и великое исчезло для него из мира. На кого ни взглянет он, каждый мужчина представляется ему подлым трусом или коварным интриганом, каждая женщина -- кокеткою, все люди -- лжецами и эгоистами, мелочными и низкими до последней степени. Эта страшная повесть могла создаваться только в голове человека, насмотревшегося на то, что называется в Германии Kleinstadterei {Захолустье (нем.). }, насмотревшегося на жизнь людей, лишенных всякого участия в общественных делах, ограниченных тесно размеренным кружком своих частных интересов, потерявших всякую мысль о чем-нибудь высшем копеечного преферанса (которого, впрочем, еще не было известно во времена Гофмана). Припомните, чем становится разговор в каком бы то ни было обществе, как скоро речь перестает итти об общественных делах? Как бы ни были умны и благородны собеседники, если они не говорят о делах общественного интереса, они начинают сплетничать или пустословить; злоязычная пошлость или беспутная пошлость, в том и другом случае бессмысленная пошлость -- вот характер, неизбежно принимаемый беседой, удаляющейся от общественных интересов. По характеру беседы можно судить о беседующих. Если даже высшие по развитию своих понятий люди впадают в пустую и грязную пошлость, когда их мысль уклоняется от общественных интересов, то легко сообразить, каково должно быть общество, живущее в совершенном отчуждении от этих интересов. Представьте же себе человека, который воспитался жизнью в таком обществе: каковы будут выводы из его опытов? каковы результаты его наблюдений над людьми? Все пошлое и мелочное он понимает превосходно, но, кроме этого, не понимает ничего, потому что ничего не видел и не испытал. Он мог бог знает каких прекрасных вещей начитаться в книгах, он может находить удовольствие в размышлениях об этих прекрасных вещах; быть может, он даже верит тому, что они существуют или должны существовать и на земле, а не в одних книгах. Но как вы хотите, чтоб он понял и угадал их, когда они вдруг встретятся его неприготовленному взгляду, опытному только в классификации вздора и пошлости? Как вы хотите, чтобы я, которому под именем шампанского подавали вино, никогда и не видавшее виноградников Шампани, но, впрочем, очень хорошее шипучее вино, как вы хотите, чтоб я, когда мне вдруг подадут действительно шампанское вино, мог сказать наверное: да, это действительно уже не подделка? Если я скажу это, я буду фат. Мой вкус чувствует только, что это вино хорошо, но мало ли я пил хорошего поддельного вина? Почему я знаю, что и на этот раз мне поднесли не поддельное вини? Нет, нет, в подделках я знаток, умею отличить хорошую от дурной; но неподдельного вина оценить я не могу. Счастливы мы были бы, благородны мы были бы, если бы только неприготовленность взгляда, неопытность мысли мешала нам угадывать и ценить высокое и великое, когда оно попадется нам в жизни. Но нет, и наша воля участвует в этом грубом непонимании. Не одни понятия сузились во мне от пошлой ограниченности, в суете которой я живу; этот характер перешел и в мою волю: какова широта взгляда, такова широта и решений; и, кроме того, невозможно не привыкнуть, наконец поступать так, как поступают все. Заразительность смеха, заразительность зевоты не исключительные случаи в общественной физиологии,-- та же заразительность принадлежит всем явлениям, обнаруживающимся в массах. Есть чья-то басня о том, как какой-то здоровый человек попал в царство хромых и кривых. Басня говорит, будто бы все на него напали, зачем у него оба глаза и обе ноги целы; басня солгала, потому что не договорила все: на пришельца напали только сначала, а когда он обжился на новом месте, он сам прищурил один глаз и стал прихрамывать; ему казалось уже, что так удобнее или по крайней мере приличнее смотреть и ходить, и скоро он даже забыл, что, собственно говоря, он не хром и не крив. Если вы охотник до грустных эффектов, можете прибавить, что когда, наконец, пришла нашему заезжему надобность пойти твердым шагом и зорко смотреть обоими глазами, уже не мог этого он сделать: оказалось, что закрытый глаз уже не открывался, искривленная нога уже не распрямлялась; от долгого принуждения нервы и мускулы бедных искаженных суставов утратили силу действовать правильным образом. Прикасающийся к смоле зачернится -- в наказание себе, если прикасался добровольно, на беду себе, если не добровольно. Нельзя не пропитаться пьяным запахом тому, кто живет в кабаке, хотя бы сам он не выпил ни одной рюмки; нельзя не проникнуться мелочностью воли тому, кто живет в обществе, не имеющем никаких стремлений, кроме мелких житейских расчетов. Невольно вкрадывается в сердце робость от мысли, что вот, может быть, придется мне принять высокое решение, смело сделать отважный шаг не по пробитой тропинке ежедневного моциона. Потому-то стараешься уверять себя, что нет, не пришла еще надобность ни в чем таком необыкновенном, до последней роковой минуты, нарочно убеждаешь себя, что все кажущееся выходящим из привычной мелочности не более как обольщение. Ребенок, который боится буки, зажмуривает глаза и кричит как можно громче, что буки нет, что бука вздор,-- этим, видите ли, он ободряет себя. Мы так умны, что стараемся уверить себя, будто все, чего трусим мы, трусим единственно от того, что нет в нас силы ни на что высокое,-- стараемся уверить себя, что все это вздор, что нас только пугают этим, как ребенка букой, а в сущности ничего такого нет и не будет. А если будет? Ну, тогда выйдет с нами то же, что в повести г. Тургенева с нашим Ромео. Он тоже ничего не предвидел и не хотел предвидеть; он также зажмуривал себе глаза и пятился, а прошло время -- пришлось ему кусать локти, да уж не достанешь. И как непродолжительно было время, в которое решалась и его судьба, и судьба Аси,-- всего только несколько минут, а от них зависела целая жизнь, и, пропустив их, уже ничем нельзя было исправить ошибку. Едва он вошел в комнату, едва успел произнесть несколько необдуманных, почти бессознательных безрассудных слов, и уже все было решено: разрыв навеки, и нет возврата. Мы нимало не жалеем об Асе; тяжело было ей слышать суровые слова отказа, но, вероятно, к лучшему для нее было, что довел ее до разрыва безрассудный человек. Если б она осталась связана с ним, для него, конечно, было бы то великим счастьем; но мы не думаем, чтоб ей было хорошо жить в близких отношениях к такому господину. Кто сочувствует Асе, тот должен радоваться тяжелой, возмутительной сцене. Сочувствующий Асе совершенно прав: он избрал предметом своих симпатий существо зависимое, существо оскорбляемое. Но хотя и со стыдом, должны мы признаться, что принимаем участие в судьбе нашего героя. Мы не имеем чести быть его родственниками; между нашими семьями существовала даже нелюбовь, потому что его семья презирала всех нам близких. Но мы не можем еще оторваться от предубеждений, набившихся в нашу голову из ложных книг и уроков, которыми воспитана и загублена была наша молодость, не можем оторваться от мелочных понятий, внушенных нам окружающим обществом; нам все кажется (пустая мечта, но все еще неотразимая для нас мечта), будто он оказал какие-то услуги нашему обществу, будто он представитель нашего просвещения, будто он лучший между нами, будто бы без него было бы нам хуже. Все сильней и сильней развивается в нас мысль, что это мнение о нем -- пустая мечта, мы чувствуем, что не долго уже останется нам находиться под ее влиянием; что есть люди лучше его, именно те, которых он обижает; что без него нам было бы лучше жить, но в настоящую минуту мы все еще недостаточно свыклись с этой мыслью, не совсем оторвались от мечты, на которой воспитаны; потому мы все еще желаем добра нашему герою и его собратам. Находя, что приближается в действительности для них решительная минута, которой определится на веки их судьба, мы все еще не хотим сказать себе: в настоящее время не способны они понять свое положение; не способны поступить благоразумно и вместе великодушно,-- только их дети и внуки, воспитанные в других понятиях и привычках, будут уметь действовать как честные и благоразумные граждане, а сами они теперь не пригодны к роли, которая дается им; мы не хотим еще обратить на них слова пророка: "Будут видеть они и не увидят, будут слышать и не услышат, потому что загрубел смысл в этих людях, и оглохли их уши и закрыли они свои глаза, чтоб не видеть",-- нет, мы все еще хотим полагать их способными к пониманию совершающегося вокруг них и над ними, хотим думать, что они способны последовать мудрому увещанию голоса, желавшего спасти их, и потому мы хотим дать им указание, как им избавиться от бед, неизбежных для людей, не умеющих вовремя сообразить своего положения и воспользоваться выгодами, которые представляет мимолетный час. Против желания нашего ослабевает в нас с каждым днем надежда на проницательность и энергию людей, которых мы упрашиваем понять важность настоящих обстоятельств и действовать сообразно здравому смыслу, но пусть по крайней мере не говорят они, что не слышали благоразумных советов, что не было им объясняемо их положение. Между вами, господа (обратимся мы с речью к этим достопочтенным людям), есть довольно много людей грамотных; они знают, как изображалось счастье по древней мифологии: оно представлялось как женщина с длинной косой, развеваемой впереди ее ветром, несущим эту женщину; легко поймать ее, пока она подлетает к вам, но пропустите один миг -- она пролетит, и напрасно погнались бы вы ловить ее: нельзя схватить ее, оставшись позади. Невозвратен счастливый миг. Не дождаться вам будет, пока повторится благоприятное сочетание обстоятельств, как не повторится то соединение небесных светил, которое совпадает с настоящим часом. Не пропустить благоприятную минуту -- вот высочайшее условие житейского благоразумия. Счастливые обстоятельства бывают для каждого из нас, но не каждый умеет ими пользоваться, и в этом искусстве почти единственно состоит различие между людьми, жизнь которых устраивается хорошо или дурно. И для вас, хотя, быть может, и не были вы достойны того, обстоятельства сложились счастливо, так счастливо, что единственно от вашей воли зависит ваша судьба в решительный миг. Поймете ли вы требование времени, сумеете ли воспользоваться тем положением, в которое вы поставлены теперь,-- вот в чем для вас вопрос о счастии или несчастии навеки. В чем же способы и правила для того, чтоб не упустить счастья, предлагаемого обстоятельствами? Как в чем? Разве трудно бывает сказать, чего требует благоразумие в каждом данном случае? Положим, например, что у меня есть тяжба, в которой я кругом виноват. Предположим также, что мой противник, совершенно правый, так привык к несправедливостям судьбы, что с трудом уже верит в возможность дождаться решения нашей тяжбы: она тянулась уже несколько десятков лет; много раз спрашивал он в суде, когда будет доклад, и много раз ему отвечали "завтра или послезавтра", и каждый раз проходили месяцы и месяцы, годы и годы, и дело все не решалось. Почему оно так тянулось, я не знаю, знаю только, что председатель суда почему-то благоприятствовал мне (он, кажется, полагал, что я предан ему всей душой). Но вот он получил приказание неотлагательно решить дело. По своей дружбе ко мне он призвал меня и сказал: "Не могу медлить решением вашего процесса; судебным порядком не может он кончиться в вашу пользу,-- законы слишком ясны; вы проиграете все; потерей имущества не кончится для вас дело; приговором нашего гражданского суда обнаружатся обстоятельства, за которые вы будете подлежать ответственности по уголовным законам, а вы знаете, как они строги; каково будет решение уголовной палаты, я не знаю, но думаю, что вы отделаетесь от нее слишком легко, если будете приговорены только к лишению прав состояния,-- между нами будь сказано, можно ждать вам еще гораздо худшего. Ныне суббота; в понедельник ваша тяжба будет доложена и решена; далее отлагать ее не имею я силы при всем расположении моем к вам. Знаете ли, что я посоветовал бы вам? Воспользуйтесь остающимся у вас днем: предложите мировую вашему противнику; он еще не знает, как безотлагательна необходимость, в которую я поставлен полученным мной предписанием; он слышал, что тяжба решается в понедельник, но он слышал о близком ее решении столько раз, что изверился своим надеждам; теперь он еще согласится на полюбовную сделку, которая будет очень выгодна для вас и в денежном отношении, не говоря уже о том, что ею избавитесь вы от уголовного процесса, приобретете имя человека снисходительного, великодушного, который как будто бы сам почувствовал голос совести и человечности. Постарайтесь кончить тяжбу полюбовной сделкой. Я прошу вас об этом как друг ваш". Что мне теперь делать, пусть скажет каждый из вас: умно ли будет мне поспешить к моему противнику для заключения мировой? Или умно будет пролежать на своем диване единственный остающийся мне день? Или умно будет накинуться с грубыми ругательствами на благоприятствующего мне судью, дружеское предуведомление которого давало мне возможность с честью и выгодой для себя покончить мою тяжбу? Из этого примера читатель видит, как легко в данном случае решить, чего требует благоразумие. "Старайся примириться с своим противником, пока не дошли вы с ним до суда, а иначе отдаст тебя противник судье, а судья отдаст тебя исполнителю приговоров, и будешь ты ввергнут в темницу и не выйдешь из нее, пока не расплатишься за все до последней мелочи" (Матф., глава V, стих. 25 и 26).

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые опубликовано в журнале "Атеней", 1858, No 18. Статья написана как отклик на тургеневскую повесть "Ася", которая была напечатана в "Современнике" в том же году (No 1). В. И. Ленин, говоря о том, что Чернышевский и подцензурными статьями воспитывал настоящих революционеров, имел в виду, в частности, этот блестящий политический памфлет. Характеризуя трусливое и предательское поведение российского либерала во время первой русской революции, Ленин в 1907 году вспоминал пылкого тургеневского героя, сбежавшего от Аси, "героя", про которого Чернышевский писал: "Русский человек на rendez-vous". Рассматривая главного персонажа повести точно под сильным микроскопом, критик обнаруживает в нем общность с другими литературными героями русской литературы, с так называемыми "лишними людьми". Отношение Чернышевского к "лишним людям" не было однозначным. Примерно до 1858 года, когда разночинцы-демократы еще не потеряли окончательно веры в либеральное дворянство, критик брал под защиту "лишних людей" от нападок реакционно-охранительной печати, противопоставлял их косным и самодовольным "существователям". Однако прогрессивное значение "лишних людей" было ограничено, оно исчерпало себя задолго до начала революционной ситуации 60-х годов. В новых исторических условиях обнаружились органические недостатки этого типа людей как в жизни, так и в литературе. Россия в канун отмены крепостного права бурлила. Требовались действенные решения. А "лишние люди", унаследовав от своих предшественников 30--40-х годов склонность бесконечно анализировать свои внутренние переживания, оказались неспособными перейти от слов к делу, оставались "все в той же позицьи". Этим объясняется резкость тона и язвительность выступления Чернышевского против традиционной идеализации мнимых "героев". И в этом историческое значение его размышлений о "нашем Ромео", герое повести "Ася", который "не привык понимать ничего великого и живого, потому что слишком мелка и бездушна была его жизнь, мелки и бездушны были все отношения и дела, к которым он привык... он робеет, он бессильно отступает от всего, на что нужна широкая решимость и благородный риск...". Между тем ведь этот "недогадливый" человек умен, он много испытал в жизни, богат запасом наблюдений над самим собою и другими. Критик-публицист в статье "Русский человек на rendez-vous" обращается к дворянской либеральной интеллигенции с серьезным предупреждением: кто не посчитается с требованиями крестьянства, не пойдет навстречу революционной демократии, отстаивающей жизненные права трудового народа, тот в конечном счете будет сметен ходом истории. Заявлено это в иносказательной форме, но достаточно определенно. К такому выводу подводил читателя тончайший анализ, содержащийся в статье Чернышевского, поведения "нашего Ромео", испугавшегося самоотверженной любви девушки и отказавшегося от нее. Стр. 398. Рассказами в деловом... роде критик иронически называет произведения так называемой "обличительной литературы" (см. примечания к "Губернским очеркам"). Стр. 401. ...нечто... похожее... на один из романов Жоржа Санда. -- Имеются в виду романы "Индиана", "Жак", "Консуэло" и др. французской писательницы Жорж Санд (псевдоним Авроры Дюдеван, 1804--1876). Макс Пикколомини -- герой драм Шиллера "Пикколомини" и "Смерть Валленштейна", благородный мечтатель-романтик. "Фауст". -- Здесь имеется в виду рассказ в девяти письмах И. С. Тургенева, опубликованный первоначально в журнале "Современник" (1856, No 10). Стр. 403. Бельтов - герой романа А. И. Герцена "Кто виноват?" (1846) жертвует своей любовью для того, чтобы не прине-сти страдания мужу любимой женщины. Стр. 412. Сказка о Лорелее -- Легенда о прекрасной рейнской русалке Лорелее, заманивавшей своим пением рыбаков и корабельщиков к опасным скалам, написана немецким поэтом-романтиком Брентано (1778--1842); этот мотив неоднократно использовался в немецкой поэзии. Самое известное стихотворение на этот сюжет написал Генрих Гейне (1797--1836). Стр. 415. Когда-то любили у нас Гофмана. -- Речь идет о немецком писателе-романтике Э. Т. А. Гофмане (1776--1822) и об его романе "Повелитель блох". Стр. 418. ...его семья презирала всех нам близких. -- Чернышевский иносказательно указывает на антагонизм между дворянской и разночинно-демократической интеллигенцией. Пафос статьи в утверждении мысли о размежевании сил, происходящем в ходе исторического процесса: на смену "людям сороковых годов" приходило поколение революционеров-шестидесятников, возглавивших народно-освободительное движение. Стр. 421. Конец статьи -- развернутое иносказание. Чернышевский был вынужден прибегнуть к аллегориям, говорить о "тяжбе", обратиться к евангельскому сюжету, чтобы провести идею о непримиримости классовых интересов русского крестьянства и помещиков-крепостников.

Все хорошие, когда спят зубами к стенке. Трагедия – это испытание героя на прочность в полном диапазоне вплоть до разрушения. В экстремальной ситуации кризиса человек являет свою сущность. Искушаемый успехом и угрожаемый гибелью, он с естественным бесстыдством обнажает устои своего внутреннего мира – и демонстрирует ценники на своих ценностях.
Сегодня разворовывающие страну навынос казнокрады истерично клянутся в любви к Родине. Воры кричат о борьбе с коррупцией. Уничтожающие науку и культуру администраторы декларируют величие России. Ложь, изрекаемая бандитами, утверждается как критерий истины. А называние черного белым, а белого черным давно перестало быть вопросом истины либо психического расстройства, но есть лишь индикатор лояльности режиму. Какому? Любому. Тому, который господствует в настоящий миг.
О, с какой чарующей легкостью эти профессиональные лизоблюды и спиногрызы вытрут ноги о свалившийся режим и вылижут все места режиму новому. Это профессионалы, они предают в тот самый миг, как это становится выгодно и безопасно. Их национальный интерес – личная плавучесть.
Под национальными интересами в сегодняшней риторике обозначается единственно воссоединение с Крымом и закрепление российского режима в Донбассе. Это в стране с самой большой территорией в мире, каковую территорию уже сегодня некому содержать в хозяйствовании и обрабатывать. Подъем науки и культуры, медицины и образования, строительство дорог и создание технологий, уход от постыдной, туземной сырьевой «экономики» к экономике производства продвинутой продукции посредством мозгов и рук – словно и не является «национальным интересом». А потому что враги не мешают. Ничего – скоро враги начнут сыпать битое стекло в наше масло и песок в наши машины; знаем, проходили.
В постсоветской России не было, нет и не предвидится никакого конкретного плана «вставания с колен» - чего, сколько, где и когда будем строить. Будет всем во всем счастье и к черту интимные подробности. А! Сколково! Сколько украли? Чего конкретно создали?
Рост российского правящего класса полностью соответствует максиме Талейрана: «Для обогащения не требуется иметь ум, для обогащения требуется не иметь совести».
Занимать первое место в мире по числу брошенных детей – и запретить иностранцам усыновлять больных детей из российских детдомов: это ли не образец высокой православной духовности? Но самим пихать на проклятый Запад своих чад всеми способами. И плакать, если тебя не пустят туда отдохнуть или полечиться. Вы полагаете этот сброд людьми?
Количество убийств, самоубийств, продажных судей и сломленных уезжантов, равная шкала налога для миллиардеров и нищих врачей, прогиб церкви под власть и силовиков под наркомафию – это просто пир духа!
Захлебываясь от самовосхваления и восторженно умиляясь своим добродетелям, мы не ведаем ни благодарности, ни уважения к странам ближним и дальним; мы отказываем в храбрости и мужестве врагам – и обвиняем в неблагодарности и неправильном образе мыслей скоротечных друзей. В мире есть две точки зрения: российская – и неправильная. Наша духовность есть гарант нашей правоты.
Проповедуя русскую духовность, забывают пропорцию коктейля: один Толстой на сто миллионов жллл… э-э… традиционных духоносцев. Русской духовностью в ассортименте можно снаряжать химические снаряды. Эффект отложенный, но неуклонный: двести лет – и враг побежит с этого места во все стороны.
Но что поразительно: ораторы-патриоты отлично знают про наш спецназ в Симферопольском парламенте, про отряд Стрелкова в Славянске и далее в Донецке, про то, что где нет «вооруженных шахтеров и трактористов» - там нет войны, террора и гуманитарной катастрофы, про оружие и «отпускников» - и продолжают взволнованно кричать о «фашистской киевской хунте», кровавых карателях и подлом Западе, который только и ждал повода, чтоб показать всю силу своей нелюбви к нам.
Они прекрасно понимают, что война – это верный и лучший способ сплотить массу вокруг власти и лидера. Что властный режим – единственный институт, выигравший и окрепший от русско-украинской эпопеи.
Глупые сомкнулись с подлыми и, отвернувшись от внутренних проблем и противоречий, кричат о борьбе русского мира против окруживших его поганых полчищ. И стыд им глаза не ест.
Но ужас в том, что долго длящаяся война разворачивает народную ненависть с внешнего врага на внутреннюю власть. Где нет победы – там власть виновата во всем. И летят короны вместе с головами, и кресла вместе с чреслами.
И победить не получается, и отступить нельзя, и продолжать смерти подобно. Вот гениальная политика! Спаси нас Господи… И отгоните призрак гигантской Северной Кореи.
…Самое страшное чтение в России – это история Смутного времени. Встают за страницами люди бесконечно подлые и эгоистичные, жестокие и неблагодарные, лживые и беспамятные. Эпоха Ивана Грозного сформировала тип характерный: все сволочи, все кровопийцы, любой тебя завтра по цареву приказу зарежет со всей семьей – ну так умри ты сегодня, а я завтра. Издох кровавый дракон – и взошли драконовы зубы, и зажили своей жизнью.
И сегодня я слышу за речами пламенных истериков, кричащих о ненависти Запада к первой в мире стране социализма…что, не тот век? – а, к православной России! – я слышу грозное эхо родной истории: «Смерть троцкистско-бухаринским извергам! Смерть собакам! Ликвидировать кулачество как класс! Повесить попов, расстрелять заложников, переколоть офицеров, выслать старорежимных интеллигентов!..»
Искренне – это орут фанатичные оболваненные толпы. Все несчастье их жизни изливается на указанного врага. А главари террора – начинают с террора мысли и слова. Категории совести, справедливости, правды – для них не существуют. Они искренне полагают их атрибутами наивного детства, смешными и лишними. Вообще они милые и разумные люди. Но. Смысл правды им непонятен. Подачу информацию они понимают только как средство борьбы за свои интересы. Ложь – законный прием в борьбе, и только.
Инакомыслие уже есть умысел на государственное преступление. Не сметь возражать царю ни в чем! Это пошло у нас еще от Дмитрия Донского…
…Хороший человек – это, по мнению людскому, человек добрый, честный, справедливый, открытый, щедрый, бескорыстный, простой и благородный наконец человек. Который лишний кусок отдаст камраду, а на труд и опасность пойдет первым.
Полюбуйтесь на красотищу, композиционно сгруппированную вокруг вертикали власти. Ну разве не прелесть эти сказки? Да мы лучше всех в мире! Гадство в том, что от нас уезжают к ним, поганцам; а от них к нам – не хочут, гнилые уроды.
Иногда мне хочется быть марсианином.
Улететь к черту и наблюдать все в подзорную трубу.

По повести И. Тургенева «Вешние воды», продолжительность: 2 часа 40 минут с 1 антрактом , премьера 21 октября 2011
Цена билетов от 100 до 10000 руб.

  • Автор - Иван Тургенев
  • Идея и музыкальное оформление - Дмитрий Захаров , Серафима Огарёва , Екатерина Смирнова , Артём Цуканов
  • Педагог - Юрий Буторин
  • Художник - Владимир Максимов
  • Художник по свету - Владислав Фролов
  • Художник по костюмам - Анна Белан
  • Художественный подбор костюмов - Валерия Курочкина
  • Грим - Анна Мелешко , Лариса Герасимчук , Светлана Гугучкина , Марина Михалочкина , Виктория Старикова
  • Помощник режиссера - Елена Лукьянчикова
  • Педагог по музыке - Марина Раку
  • Педагог по речи - Вера Камышникова
  • Педагог по итальянскому языку - Моника Санторо
  • Редактор - Мария Козяр

Доступные субтитры

Ближайшие даты исполнения

Молодой человек беззаботно шагает по незнакомому городу, идет, не оглядываясь, петляет, часто сворачивает «не туда» - но, кажется, это не влечет за собой никаких последствий. Жизнь закручивается вокруг него, сначала цветной каруселью, хороводом театральных масок, оглушает многоязыким щебетом, и нет сил остановиться, прийти в себя. «Вот, вот теперь завертелась жизнь! Да и так завертелась, что голова кругом…» - только и успевает выдохнуть Дмитрий Санин.

Русский человек слаб и инертен, русский человек на rendez-vous с жизнью, в ситуации, когда решается его собственная судьба, не способен принять решения, не способен сделать самостоятельный шаг. Он лишь плывет по течению, глазея по сторонам, не оглядываясь назад, но и не стараясь рассмотреть, что ждёт его впереди. Так формулирует Н. Чернышевский в своей знаменитой статье, по заглавию которой и назван спектакль «Мастерской Петра Фоменко», страшный диагноз, который ставит русскому обществу Тургенев.

За работу над повестью Ивана Тургенева «Вешние воды» взялось второе поколение стажеров по предложению Петра Наумовича Фоменко. Постепенно из отрывков, показанных на традиционных «Вечерах проб и ошибок», вырос спектакль. Руководителем постановки выступил Евгений Борисович Каменькович. Работа над спектаклем стала для стажеров, безусловно, «трудным опытом» - не только профессиональным, но и внутренним, человеческим. Молодые актёры хулиганят и дурачатся, от души «играют в театр», но это озорство лишь сильнее оттеняет горькие размышления о человеке. И всё же такая в этом спектакле звенящая, заразительная молодость – невольно поддаешься её обаянию и хочется верить, что эта молодая сила сможет как-то сохранить себя в «большой воде» жизни.

В спектакле звучит музыка: “Bayrischer Landler (Bavarian Waltz)“, Yma Sumak “Tumpa (Earthquacke)”, Rene Aubry „Dare-dard”, А. Алябьев. «Струнный квартет № 1 Es-dur, I. Allegro con spirito», отрывки из оперы Г. Доницетти «Любовный напиток», Дж. Россини «Отелло», оперы К. Вебера «Волшебный стрелок» и оперы Г. Перселла «Дидона и Эней», романсы «Сарафан» (А. Варламов, Н. Цыганов), «Я помню чудное мгновенье» (М. Глинка, А. Пушкин), «Ночь светла» (Н. Шишкин, М. Языков), итальянские народные песни, русская народная песня «На гряной неделе»

ВНИМАНИЕ! Во время действия спектакля, выполняя поставленные режиссёром творческие задачи и ремарки автора, артисты курят на сцене, также для создания различных сценических эффектов используется дым-машина. Просим учесть эту информацию, планируя посещение данного спектакля.

В «Русском человеке на rendez-vous» - все новые лица, тут нет ни первого, ни второго поколения «фоменок», а сам спектакль по «Вешним водам» Тургенева вырос из этюдов нового - второго по счету - набора стажерской группы при театре. Однако и всерьез, и надолго, на прочном картоне напечатанная программка и первые же минуты спектакля развеивают возможные сомнения: это «тот самый театр», это - «фоменки». Их узнаваемый стиль, манера, дух игры, рождающейся из духа музыки.
[…]
Вся эта история, которая у Тургенева завязывается в Германии, во Франкфурте, из которого через несколько часов Санин должен уже выехать в Берлин, разыгрывается у «фоменок» на старой их сцене, с тою легкостью, одновременно - с изяществом, изобретательностью и простотой, которые в памяти многих, конечно, вызывают спектакли самого первого поколения «фоменок». Ах, не всегда, как в тех стишках, вешние воды пролетают безвозвратно. И здесь - не механическое повторение, не попытка теми же ключами отомкнуть новые замки и другую прозу - нет, все живые, и радость от их игры - настоящая. И когда смотришь на часы в финале и видишь, что уже половина одиннадцатого, остается недоумевать: в наше время, чтобы так долго, провести в театре три с лишним часа и без того чтобы соскучиться и ждать уже, когда же случится развязка!..
[…]
Ловишь себя на мысли: «фоменки» умеют так сыграть, что ты увлекаешься историей, как ребенок, который страдает, узнавая, что сказка, против его ожиданий, заканчивается не счастливой развязкой. Григорий Заславский, «Независимая газета» В спектакле «Мастерской» и мятущийся герой Тургенева, и роковое для него лето 1840 года увидены глазами сочувственными и понимающими. Любовная интонация рассказа, чуть окрашенная иронией, точно найденная дистанция с автором и зрительным залом - все эти фирменные «умения» актеров-фоменок предъявлены в спектакле.
[…]
Кажется, камертоном постановки стали слова Полозовой о Санине: «Да ведь это прелесть! Это чудо! Я уже полагала, что таких молодых людей, как вы, на свете больше не встречается». Молодых людей, способных жить одной любовью, ради нее мгновенно отказываться от всех других планов и целей, и во времена Тургенева считали редкостью, а нынче они и совсем повывелись. Ольга Егошина, «Новые Известия» Спектакль буквально настоян на той самой витальной энергии, которой так не хватает в академических театрах. На спектакле «Русский человек на rendez-vous» охотно воображаешь себе, как весело репетировали спектакль, как много шутили, как радостно придумывали те или иные трюки.
[…]
Кажется, маленькой сцены (спектакль играют в старом помещении «Мастерской», но неудобное пространство благодаря художнику Владимиру Максимову весьма ловко складывается и раскладывается в разные места действия) не хватает для всей придуманной игры. С первой любовью Санин повисает в воздухе, в дверном проеме, со второй - летает на канатах и жмется на узеньком мостике, висящем прямо над головами зрителей. Кажется, что актеров просто распирает от шалостей и что сам спектакль все время хочет взлететь, будто воздушный шарик. Роман Должанский, «Коммерсант» Но история тульского помещика 22 лет, страстно полюбившего во Франкфурте итальянку Джемму, готового стреляться из-за нее на дуэли, готового продать имение и встать за стойку кондитерской, история великой любви, нелепо рухнувшей через неделю, когда Санина соблазнила скучающая на водах, не знающая удержу барыня-миллионерша Марь Николавна… история любви, которую Санин не мог забыть всю жизнь, - сыграна с точностью ювелирной.
Все ожило: сафьяновые переплеты и серебряные шандалы, лепет о Гете и о Гарибальди, раннее утро в городском саду, серая мантилья и гранатовый крестик, наотмашь отданный католичкой православному жениху: «Если я твоя, так и вера твоя - моя вера!» Даже Пушкин ожил! Как Санину идти на дуэль без пары строф «Онегина»?! Елена Дьякова, «Новая газета»

Чернышевский Н. Г. Русский человек на rendez-vous

Размышления по прочтении повести г. Тургенева "Ася"

Библиотека отечественной классики

Н. Г. Чернышевский. Собрание сочинений в пяти томах.

Том 3. Литературная критика

Библиотека "Огонек".

М., "Правда", 1974

OCR Бычков М.Н.

"Рассказы в деловом, изобличительном роде оставляют в читателе очень тяжелое впечатление; потому я, признавая их пользу и благородство, не совсем доволен, что наша литература приняла исключительно такое мрачное направление".

Так говорят довольно многие из людей, по-видимому, неглупых или, лучше сказать, говорили до той поры, пока крестьянский вопрос не сделался единственным предметом всех мыслей, всех разговоров. Справедливы или несправедливы их слова, не знаю; но мне случилось быть под влиянием таких мыслей, когда начал я читать едва ли не единственную хорошую новую повесть, от которой по первым страницам можно уже было ожидать совершенно иного содержания, иного пафоса, нежели от деловых рассказов. Тут нет ни крючкотворства с насилием и взяточничеством, ни грязных плутов, ни официальных злодеев, объясняющих изящным языком, что они -- благодетели общества, ни мещан, мужиков и маленьких чиновников, мучимых всеми этими ужасными и гадкими людьми. Действие -- за границей, вдали от всей дурной обстановки нашего домашнего быта. Все лица повести -- люди из лучших между нами, очень образованные, чрезвычайно гуманные: проникнутые благороднейшим образом мыслей. Повесть имеет направление чисто поэтическое, идеальное, не касающееся ни одной из так называемых черных сторон жизни. Вот, думал я, отдохнет и освежится душа. И действительно, освежилась она этими поэтическими идеалами, пока дошел рассказ до решительной минуты. Но последние страницы рассказа не похожи на первые, и по прочтении повести остается от нее впечатление еще более безотрадное, нежели от рассказов о гадких взяточниках с их циническим грабежом. Они делают дурно, но они каждым из нас признаются за дурных людей; не от них ждем мы улучшения нашей жизни. Есть, думаем мы, в обществе силы, которые положат преграду их вредному влиянию, которые изменят своим благородством характер нашей жизни. Эта иллюзия самым горьким образом отвергается в повести, которая пробуждает своей первой половиной самые светлые ожидания.

Вот человек, сердце которого открыто всем высоким чувствам, честность которого непоколебима, мысль которого приняла в себя все, за что наш век называется веком благородных стремлений. И что же делает этот человек? Он делает сцену, какой устыдился бы последний взяточник. Он чувствует самую сильную и чистую симпатию к девушке, которая любит его; он часа не может прожить, не видя этой девушки; его мысль весь день, всю ночь рисует ему ее прекрасный образ, настало для него, думаете вы, то время любви, когда сердце утопает в блаженстве. Мы видим Ромео, мы видим Джульетту, счастью которых ничто не мешает, и приближается минута, когда навеки решится их судьба,-- для этого Ромео должен только сказать: "Я люблю тебя, любишь ли ты меня?" И Джульетта прошепчет: "Да..." И что же делает наш Ромео (так мы будем называть героя повести, фамилия которого не сообщена нам автором рассказа), явившись на свидание с Джульеттой? С трепетом любви ожидает Джульетта своего Ромео; она должна узнать от него, что он любит ее,-- это слово не было произнесено между ними, оно теперь будет произнесено им, навеки соединятся они; блаженство ждет их, такое высокое и чистое блаженство, энтузиазм которого делает едва выносимой для земного организма торжественную минуту решения. От меньшей радости умирали люди. Она сидит, как испуганная птичка, закрыв лицо от сияния являющегося перед ней солнца любви; быстро дышит она, вся дрожит; она еще трепетнее потупляет глаза, когда входит он, называет ее имя; она хочет взглянуть на него и не может; он берет ее руку,-- эта рука холодна, лежит как мертвая в его руке; она хочет улыбнуться; но бледные губы ее не могут улыбнуться. Она хочет заговорить с ним, и голос ее прерывается. Долго молчат они оба,-- и в нем, как сам он говорит, растаяло сердце, и вот Ромео говорит своей Джульетте... и что же он говорит ей? "Вы передо мною виноваты,-- говорит он ей; -- вы меня запутали в неприятности, я вами недоволен, вы компрометируете меня, и я должен прекратить мои отношения к вам; для меня очень неприятно с вами расставаться, но вы извольте отправляться отсюда подальше". Что это такое? Чем она виновата? Разве тем, что считала его порядочным человеком? Компрометировала его репутацию тем, что пришла на свидание с ним? Это изумительно! Каждая черта в ее бледном лице говорит, что она ждет решения своей судьбы от его слова, что она всю свою душу безвозвратно отдала ему и ожидает теперь только того, чтоб он сказал, что принимает ее душу, ее жизнь, и он ей делает выговоры за то, что она его компрометирует! Что это за нелепая жестокость? Что это за низкая грубость? И этот человек, поступающий так подло, выставлялся благородным до сих пор! Он обманул нас, обманул автора. Да, поэт сделал слишком грубую ошибку, вообразив, что рассказывает нам о человеке порядочном. Этот человек дряннее отъявленного негодяя.

Таково было впечатление, произведенное на многих совершенно неожиданным оборотом отношений нашего Ромео к его Джульетте. От многих мы слышали, что повесть вся испорчена этой возмутительной сценой, что характер главного лица не выдержан, что если этот человек таков, каким представляется в первой половине повести, то не мог поступить он с такой пошлой грубостью, а если мог так поступить, то он с самого начала должен был представиться нам совершенно дрянным человеком.

Очень утешительно было бы думать, что автор в самом деле ошибся, но в том и состоит грустное достоинство его повести, что характер героя верен нашему обществу. Быть может, если бы характер этот был таков, каким желали бы видеть его люди, недовольные грубостью его на свидании, если бы он не побоялся отдать себя любви, им овладевшей, повесть выиграла бы в идеально-поэтическом смысле. За энтузиазмом сцены первого свидания последовало бы несколько других высокопоэтических минут, тихая прелесть первой половины повести возвысилась бы до патетической очаровательности во второй половине, и вместо первого акта из "Ромео и Джульетты" с окончанием во вкусе Печорина мы имели бы нечто действительно похожее на Ромео и Джульетту или по крайней мере на один из романов Жоржа Санда. Кто ищет в повести поэтически-цельного впечатления, действительно должен осудить автора, который, заманив его возвышенно сладкими ожиданиями, вдруг показал ему какую-то пошло-нелепую суетность мелочно-робкого эгоизма в человеке, начавшем вроде Макса Пикколомини и кончившем вроде какого-нибудь Захара Сидорыча, играющего в копеечный преферанс.

Но точно ли ошибся автор в своем герое? Если ошибся, то не в первый раз делает он эту ошибку. Сколько ни было у него рассказов, приводивших к подобному положению, каждый раз его герои выходили из этих положений не иначе, как совершенно сконфузившись перед нами. В "Фаусте" герой старается ободрить себя тем, что ни он, ни Вера не имеют друг к другу серьезного чувства; сидеть с ней, мечтать о ней -- это его дело, но по части решительности, даже в словах, он держит себя так, что Вера сама должна сказать ему, что любит его; речь несколько минут шла уже так, что ему следовало непременно сказать это, но он, видите ли, не догадался и не посмел сказать ей этого; а когда женщина, которая должна принимать объяснение, вынуждена, наконец, сама сделать объяснение, он, видите ли, "замер", но почувствовал, что "блаженство волною пробегает по его сердцу", только, впрочем, "по временам", а собственно говоря, он "совершенно потерял голову" -- жаль только, что не упал в обморок, да и то было бы, если бы не попалось кстати дерево, к которому можно было прислониться. Едва успел оправиться человек подходит к нему женщина, которую он любит, которая высказала ему свою любовь, и спрашивает, что он теперь намерен делать? Он... он "смутился". Не удивительно, что после такого поведения любимого человека (иначе, как "поведением", нельзя назвать образ поступков этого господина) у бедной женщины сделалась нервическая горячка; еще натуральнее, что потом он стал плакаться на свою судьбу. Это в "Фаусте"; почти то же и в "Рудине". Рудин вначале держит себя несколько приличнее для мужчины, нежели прежние герои: он так решителен, что сам говорит Наталье о своей любви (хоть говорит не по доброй воле, а потому, что вынужден к этому разговору); он сам просит у ней свидания. Но когда Наталья на этом свидании говорит ему, что выйдет за него, с согласия и без согласия матери все равно, лишь бы он только любил ее, когда произносит слова: "Знайте же, я буду ваша", Рудин только и находит в ответ восклицание: "О боже!" -- восклицание больше конфузное, чем восторженное,-- а потом действует так хорошо, то есть до такой степени труслив и вял, что Наталья принуждена сама пригласить его на свидание для решения, что же им делать. Получивши записку, "он видел, что развязка приближается, и втайне смущался духом". Наталья говорит, что мать объявила ей, что скорее согласится видеть дочь мертвой, чем женой Рудина, и вновь спрашивает Рудина, что он теперь намерен делать. Рудин отвечает по-прежнему "боже мой, боже мой" и прибавляет еще наивнее: "так скоро! что я намерен делать? у меня голова кругом идет, я ничего сообразить не могу". Но потом соображает, что следует "покориться". Названный трусом, он начинает упрекать Наталью, потом читать ей лекцию о своей честности и на замечание, что не это должна она услышать теперь от него, отвечает, что он не ожидал такой решительности. Дело кончается тем, что оскорбленная девушка отворачивается от него, едва ли не стыдясь своей любви к трусу.

Но, может быть, эта жалкая черта в характере героев -- особенность повестей г. Тургенева? Быть может, характер именно его таланта склоняет его к изображению подобных лиц? Вовсе нет; характер таланта, нам кажется, тут ничего не значит. Вспомните любой хороший, верный жизни рассказ какого угодно из нынешних наших поэтов, и если в рассказе есть идеальная сторона, будьте уверены, что представитель этой идеальной стороны поступает точно так же, как лица г. Тургенева. Например, характер таланта г. Некрасова вовсе не таков, как г. Тургенева; какие угодно недостатки можете находить в нем, но никто не скажет, чтобы недоставало в таланте г. Некрасова энергии и твердости. Что же делает герой в его поэме "Саша"? Натолковал он Саше, что, говорит, "не следует слабеть душою", потому что "солнышко правды взойдет над землею" и что надобно действовать для осуществления своих стремлений, а потом, когда Саша принимается за дело, он говорит, что все это напрасно и ни к чему не поведет, что он "болтал пустое". Припомним, как поступает Бельтов: и он точно так же предпочитает всякому решительному шагу отступление. Подобных примеров набрать можно было бы очень много. Повсюду, каков бы ни был характер поэта, каковы бы ни были его личные понятия о поступках своего героя, герой действует одинаково со всеми другими порядочными людьми, подобно ему выведенными у других поэтов: пока о деле нет речи, а надобно только занять праздное время, наполнить праздную голову или праздное сердце разговорами и мечтами, герой очень боек; подходит дело к тому, чтобы прямо и точно выразить свои чувства и желания,-- большая часть героев начинает уже колебаться и чувствовать неповоротливость в языке. Немногие, самые храбрейшие, кое-как успевают еще собрать все свои силы и косноязычно выразить что-то, дающее смутное понятие о их мыслях; но вздумай кто-нибудь схватиться за их желания, сказать: "Вы хотите того-то и того-то; мы очень рады; начинайте же действовать, а мы вас поддержим",-- при такой реплике одна половина храбрейших геров падает в обморок, другие начинают очень грубо упрекать вас за то, что вы поставили их в неловкое положение, начинают говорить, что они не ожидали от вас таких предложений, что они совершенно теряют голову, не могут ничего сообразить, потому что "как же можно так скоро", и "притом же они -- честные люди", и не только честные, но очень смирные и не хотят подвергать вас неприятностям, и что вообще разве можно в самом деле хлопотать обо всем, о чем говорится от нечего делать, и что лучше всего -- ни за что не приниматься, потому что все соединено с хлопотами и неудобствами, и хорошего ничего пока не может быть, потому что, как уже сказано, они "никак не ждали и не ожидали" и проч.

Таковы-то наши "лучшие люди" -- все они похожи на нашего Ромео. Много ли беды для Аси в том, что г. N. никак не знал, что ему с ней делать, и решительно прогневался, когда от него потребовалась отважная решимость; много ли беды в этом для Аси, мы не знаем. Первою мыслью приходит, что беды от этого ей очень мало; напротив, и слава богу, что дрянное бессилие характера в нашем Ромео оттолкнуло от него девушку еще тогда, когда не было поздно. Ася погрустит несколько недель, несколько месяцев и забудет все и может отдаться новому чувству, предмет которого будет более достоин ее. Так, но в том-то и беда, что едва ли встретится ей человек более достойный; в том и состоит грустный комизм отношений нашего Ромео к Асе, что наш Ромео -- действительно один из лучших людей нашего общества, что лучше его почти и не бывает людей у нас. Только тогда будет довольна Ася своими отношениями к людям, когда, подобно другим, станет ограничиваться прекрасными рассуждениями, пока не представляется случая приняться за исполнение речей, а чуть представится случай, прикусит язычок и сложит руки, как делают все. Только тогда и будут ею довольны; а теперь сначала, конечно, всякий скажет, что эта девушка очень милая, с благородной душой, с удивительной силой характера, вообще девушка, которую нельзя не полюбить, перед которой нельзя не благоговеть; но все это будет говориться лишь до той поры, пока характер Аси выказывается одними словами, пока только предполагается, что она способна на благородный и решительный поступок; а едва сделает она шаг, сколько-нибудь оправдывающий ожидания, внушаемые ее характером, тотчас сотни голосов закричат: "Помилуйте, как это можно, ведь это безумие! Назначать rendez-vous молодому человеку! Ведь она губит себя, губит совершенно бесполезно! Ведь из этого ничего не может выйти, решительно ничего, кроме того, что она потеряет свою репутацию. Можно ли так безумно рисковать собою?" "Рисковать собою? это бы еще ничего,-- прибавляют другие.-- Пусть она делала бы с собой, что хочет, но к чему подвергать неприятностям других? В какое положение поставила она этого бедного молодого человека? Разве он думал, что она захочет повести его так далеко? Что теперь ему делать при ее безрассудстве? Если он пойдет за ней, он погубит себя; если он откажется, его назовут трусом и сам он будет презирать себя. Я не знаю, благородно ли ставить в подобные неприятные положения людей, не подавших, кажется, никакого особенного повода к таким несообразным поступкам. Нет, это не совсем благородно. А бедный брат? Какова его роль? Какую горькую пилюлю поднесла ему сестра? Целую жизнь ему не переварить этой пилюли. Нечего сказать, одолжила милая сестрица! Я не спорю, все это очень хорошо на словах,-- и благородные стремления, и самопожертвование, и бог знает какие прекрасные вещи, но я скажу одно: я бы не желал быть братом Аси. Скажу более: если б я был на месте ее брата, я запер бы ее на полгода в ее комнате. Для ее собственной пользы надо запереть ее. Она, видите ли, изволит увлекаться высокими чувствами; но каково расхлебывать другим то, что она изволила наварить? Нет, я не назову ее поступок, не назову ее характер благородным, потому что я не называю благородными тех, которые легкомысленно и дерзко вредят другим". Так пояснится общий крик рассуждениями рассудительных людей. Нам отчасти совестно признаться, но все-таки приходится признаться, что эти рассуждения кажутся нам основательными. В самом деле, Ася вредит не только себе, но и всем, имевшим несчастие по родству или по случаю быть близкими к ней; а тех, которые для собственного удовольствия вредят всем близким своим, мы не можем не осуждать.

Осуждая Асю, мы оправдываем нашего Ромео. В самом деле, чем он виноват? разве он подал ей повод действовать безрассудно? разве он подстрекал ее к поступку, которого нельзя одобрить? разве он не имел права сказать ей, что напрасно она запутала его в неприятные отношения? Вы возмущаетесь тем, что его слова суровы, называете их грубыми. Но правда всегда бывает сурова, и кто осудит меня, если вырвется у меня даже грубое слово, когда меня, ни в чем не виноватого, запутают в неприятное дело; да еще пристают ко мне, чтоб я радовался беде, в которую меня втянули?

Я знаю, отчего вы так несправедливо восхитились было неблагородным поступком Аси и осудили было нашего Ромео. Я знаю это потому, что сам на минуту поддался неосновательному впечатлению, сохранившемуся в вас. Вы начитали о том, как поступали и поступают люди в других странах. Но сообразите, что ведь то другие страны. Мало ли что делается на свете в других местах, но ведь не всегда и не везде возможно то, что очень удобно при известной обстановке. В Англии, например, в разговорном языке не существует слова "ты": фабрикант своему работнику, землевладелец нанятому им землекопу, господин своему лакею говорит непременно "вы" и, где случится, вставляют в разговоре с ними sir, то есть все равно, что французское monsieur, а по-русски и слова такого нет, а выходит учтивость в том роде, как если бы барин своему мужику говорил: "Вы, Сидор Карпыч, сделайте одолжение зайдите ко мне на чашку чая, а потом поправьте дорожки у меня в саду". Осудите ли вы меня, если я говорю с Сидором без таких субтильностей? Ведь я был бы смешон, если бы принял язык англичанина. Вообще, как скоро вы начинаете осуждать то, что не нравится вам, вы становитесь идеологом, то есть самым забавным и, сказать вам на ушко, самым опасным человеком на свете, теряете из-под ваших ног твердую опору практичной действительности. Опасайтесь этого, старайтесь сделаться человеком практическим в своих мнениях и на первый раз постарайтесь примириться хоть с нашим Ромео, кстати уж зашла о нем речь. Я вам готов рассказать путь, которым я дошел до этого результата не только относительно сцены с Асей, но и относительно всего в мире, то есть стал доволен всем, что ни вижу около себя, ни на что не сержусь, ничем не огорчаюсь (кроме неудач в делах, лично для меня выгодных), ничего и никого в мире не осуждаю (кроме людей, нарушающих мои личные выгоды), ничего не желаю (кроме собственной пользы),-- словом сказать, я расскажу вам, как я сделался из желчного меланхолика человеком до того практическим и благонамеренным, что даже не удивлюсь, если получу награду за свою благонамеренность.

К начал с того замечания, что не следует порицать людей ни за что и ни в чем, потому что, сколько я видел, в самом умном человеке есть своя доля ограниченности, достаточная для того, чтобы он в своем образе мыслей не мог далеко уйти от общества, в котором он воспитался и живет, и в самом энергическом человеке есть своя доза апатии, достаточная для того, чтобы он в своих поступках не удалялся много от рутины и, как говорится, плыл по течению реки, куда несет вода. В среднем кругу принято красить яйца к пасхе, на масленице есть блины,-- и все так делают, хотя иной крашеных яиц вовсе не ест, а на тяжесть блинов почти каждый жалуется. Так не в одних пустяках, и во всем так. Принято, например, что мальчиков следует держать свободнее, нежели девочек, и каждый отец, каждая мать, как бы ни были убеждены в неразумности такого различия, воспитывают детей по этому правилу. Принято, что богатство -- вещь хорошая, и каждый бывает доволен, если вместо десяти тысяч рублей в год начнет получать благодаря счастливому обороту дел двадцать тысяч, хотя, здраво рассуждая, каждый умный человек знает, что те вещи, которые, будучи недоступны при первом доходе, становятся доступны при втором, не могут приносить никакого существенного удовольствия. Например, если с десятью тысячами дохода можно сделать бал в 500 рублей, то с двадцатью можно сделать бал в 1 000 рублей: последний будет несколько лучше первого, но все-таки особенного великолепия в нем не будет, его назовут не более как довольно порядочным балом, а порядочным балом будет и первый. Таким образом даже чувство тщеславия при 20 тысячах дохода удовлетворяется очень немногим более того, как при 10 тысячах; что же касается до удовольствий, которые можно назвать положительными, в них разница совсем незаметна. Лично для себя человек с 10 тысячами дохода имеет точно такой же стол, точно такое же вино и кресло того же ряда в опере, как и человек с двадцатью тысячами. Первый называется человеком довольно богатым, и второй точно так же не считается чрезвычайным богачом -- существенной разницы в их положении нет; и, однако же, каждый по рутине, принятой в обществе, будет радоваться при увеличении своих доходов с 10 на 20 тысяч, хотя фактически не будет замечать почти никакого увеличения в своих удовольствиях. Люди -- вообще страшные рутинеры: стоит только всмотреться поглубже в их мысли, чтоб открыть это. Иной господин чрезвычайно озадачит вас на первый раз независимостью своего образа мыслей от общества, к которому принадлежит, покажется вам, например, космополитом, человеком без сословных предубеждений и т. п., и сам, подобно своим знакомым, воображает себя таким от чистой души. Но наблюдайте точнее за космополитом, и он окажется французом или русским со всеми особенностями понятий и привычек, принадлежащими той нации, к которой причисляется по своему паспорту, окажется помещиком или чиновником, купцом или профессором со всеми оттенками образа мыслей, принадлежащими его сословию. Я уверен, что многочисленность людей, имеющих привычку друг на друга сердиться, друг друга обвинять, зависит единственно от того, что слишком немногие занимаются наблюдениями подобного рода; а попробуйте только начать всматриваться в людей с целью проверки, действительно ли отличается чем-нибудь важным от других людей одного с ним положения тот или другой человек, кажущийся на первый раз непохожим на других, попробуйте только заняться такими наблюдениями, и этот анализ так завлечет вас, так заинтересует ваш ум, будет постоянно доставлять такие успокоительные впечатления вашему духу, что вы не отстанете от него уже никогда и очень скоро придете к выводу: "Каждый человек -- как все люди, в каждом -- точно то же, что и в других". И чем дальше, тем тверже вы станете убеждаться в этой аксиоме. Различия только потому кажутся важны, что лежат на поверхности и бросаются в глаза, а под видимым, кажущимся различием скрывается совершенное тождество. Да и с какой стати в самом деле человек был бы противоречием всем законам природы? Ведь в природе кедр и иссоп питаются и цветут, слон и мышь движутся и едят, радуются и сердятся по одним и тем же законам; под внешним различием форм лежит внутреннее тождество организма обезьяны и кита, орла и курицы; стоит только вникнуть в дело еще внимательнее, и увидим, что не только различные существа одного класса, но и различные классы существ устроены и живут по одним и тем же началам, что организмы млекопитающего, птицы и рыбы одинаковы, что и червяк дышит подобно млекопитающему, хотя нет у него ни ноздрей, ни дыхательного горла, ни легких. Не только аналогия с другими существами нарушалась бы непризнанием одинаковости основных правил и пружин в нравственной жизни каждого человека,-- нарушалась бы и аналогия с его физической жизнью. Из двух здоровых людей одинаковых лет в одинаковом расположении духа у одного пульс бьется, конечно, несколько сильнее и чаще, нежели у другого; но велико ли это различие? Оно так ничтожно, что наука даже не обращает на него внимания. Другое дело, когда вы сравните людей разных лет или в разных обстоятельствах; у дитяти пульс бьется вдвое скорее, нежели у старика, у больного гораздо чаще или реже, нежели у здорового, у того, кто выпил стакан шампанского, чаще, нежели у того, кто выпил стакан воды. Но и тут понятно всякому, что разница -- не в устройстве организма, а в обстоятельствах, при которых наблюдается организм. И у старика, когда он был ребенком, пульс бился так же часто, как у ребенка, с которым вы его сравниваете; и у здорового ослабел бы пульс, как у больного, если бы он занемог той же болезнью; и у Петра, если б он выпил стакан шампанского, точно так же усилилось бы биение пульса, как у Ивана.

Вы почти достигли границ человеческой мудрости, когда утвердились в этой простой истине, что каждый человек -- такой же человек, как и все другие. Не говорю уже об отрадных следствиях этого убеждения для вашего житейского счастья; вы перестанете сердиться и огорчаться, перестанете негодовать и обвинять, будете кротко смотреть на то, за что прежде готовы были браниться и драться; в самом деле, каким образом стали бы вы сердиться или жаловаться на человека за такой поступок, какой каждым был бы сделан на его месте? В вашу душу поселяется ничем не возмутимая кроткая тишина, сладостнее которой может быть только браминское созерцание кончика носа, с тихим неумолчным повторением слов "ом-мани-падмехум". Я не говорю уже об этой неоцененной душевно-практической выгоде, не говорю даже и о том, сколько денежных выгод доставит вам мудрая снисходительность к людям: вы совершенно радушно будете встречать негодяя, которого прогнали бы от себя прежде; а этот негодяй, быть может, человек с весом в обществе, и хорошими отношениями с ним поправятся ваши собственные дела. Не говорю и о том, что вы сами тогда менее будете стесняться ложными сомнениями совестливости в пользовании теми выгодами, какие будут подвертываться вам под руку: к чему будет вам стесняться излишней щекотливостью, если вы убеждены, что каждый поступил бы на вашем месте точно так же, как и вы? Всех этих выгод я не выставляю на вид, имея целью указать только чисто научную, теоретическую важность убеждения в одинаковости человеческой натуры во всех людях. Если все люди существенно одинаковы, то откуда же возникает разница в их поступках? Стремясь к достижению главной истины, мы уже нашли мимоходом и тот вывод из нее, который служит ответом на этот вопрос. Для нас теперь ясно, что все зависит от общественных привычек и от обстрятельств, то есть в окончательном результате все зависит исключительно от обстоятельств, потому что и общественные привычки произошли в свою очередь также из обстоятельств. Вы вините человека,-- всмотритесь прежде, он ли в том виноват, за что вы его вините, или виноваты обстоятельства и привычки общества, всмотритесь хорошенько, быть может, тут вовсе не вина его, а только беда его. Рассуждая о других, мы слишком склонны всякую беду считать виною,-- в этом истинная беда для практической жизни, потому что вина и беда -- вещи совершенно различные и требуют обращения с собою одна вовсе не такого, как другая. Вина вызывает порицание или даже наказание против лица. Беда требует помощи лицу через устранение обстоятельств более сильных, нежели его воля. Я знал одного портного, который раскаленным утюгом тыкал в зубы своим ученикам. Его, пожалуй, можно назвать виноватым, можно и наказать его; но зато не каждый портной тычет горячим утюгом в зубы, примеры такого неистовства очень редки. Но почти каждому мастеровому случается, выпивши в праздник, подраться -- это уж не вина, а просто беда. Тут нужно не наказание отдельного лица, а изменение в условиях быта для целого сословия. Тем грустнее вредное смешивание вины и беды, что различать эти две вещи очень легко; один признак различия мы уже видели: вина -- это редкость, это исключение из правила; беда -- это эпидемия. Умышленный поджог -- это вина; зато из миллионов людей находится один, который решается на это дело. Есть другой признак, нужный для дополнения к первому. Беда обрушивается на том самом человеке, который исполняет условие, ведущее к беде; вина обрушивается на других, принося виноватому пользу. Этот последний признак чрезвычайно точен. Разбойник зарезал человека, чтобы ограбить его, и находит в том пользу себе,-- это вина. Неосторожный охотник нечаянно ранил человека и сам первый мучится несчастием, которое сделал,-- это уж не вина, а просто беда.

И.А. Гончаров был одним из наиболее выдающихся наблюдателей феномена национального характера не только в русской, но и в мировой литературе. Его романы "Обломов" и "Обрыв" представляют собою целую энциклопедию русских типов, а "Фрегат Паллада" демонстрирует незаурядные способности писателя мгновенно и точно схватывать существо национального характера в самых незначительных бытовых проявлениях. Национальное у Гончарова объясняет поведение человека едва ли в меньшей степени, чем социальное.

Во "Фрегате "Паллада" художнику приходит на ум параллели между русским человеком и испанцем, негром, китайцем, японцем и т.д. Однако доминирующей является, несомненно, параллель с англичанином, великолепно представленная в 1-м письме "Фрегата" Паллада". Для Гончарова англичанин - не только человек активной преобразующей деятельности, но и человек вкуса, умеющий жить с комфортом. Неизмеримо много значит для него и то, что англичане выработали нравственный идеал "джентльмена". Джентльмен - это вполне современный человек, живущий деятельно и приятно, со вкусом и комфортом, но в то же время сохраняющий в душе высокий христианский идеал, рассматриваемый не в категориях нравственного абсолюта, а в приложении к реальной жизненной практике. Элемент западничества у Гончарова оформляется прежде всего как элемент англомании (если вообще возможно говорить о какой-нибудь его "мании"). Тем более удивительным кажется, что размышление о достоинствах и противоречиях русского характера в "Обломове" оттенены параллелью Ильи Обломова с русским немцем Андреем Штольцем. Гончаров, питавший определенные симпатии к англичанам, отразил, вслед за другими русскими писателями реальную ситуацию в России где "западный элемент" чаще всего был представлен именно немцами, составившими особую этнокультурную группу под названием "русских немцев".

Иван Александрович Гончаров ощутил мощное влияние "германского гения". В его произведениях легко найти следы творческого соприкосновения с такими гигантами немецкой культуры, как Ф. Шиллер, И. Гете, Г. Гейне. Огромную роль сыграл личный опыт писателя. Ведь его жизнь прошла в Поволжье и Петербурге - двух регионах традиционного поселения русских немцев. В какой-то степени русские немцы оказались даже причастны к воспитанию Гончарова. В одной из своих автобиографий он писал: "Первоначальное образование в науках и языках, французском и немецком, получил в небольшом пансионе, который содержал в имении княгини Хованской, за Волгой, сельский священник, весьма умный и ученый человек, женатый на иностранке" [1 ]. В другой автобиографии поясняется, что, во-первых, это иностранка была немкой, а во-вторых, именно она преподавала будущему писателю первые уроки французского и немецкого языков: "Здесь у жены священника, немки, принявшей православие, он положил основание изучению французского и немецкого языков".

Очевидно, уже в этот период, на Волге, писатель увидел образцы "немецкого воспитания", основанного на привитии привычки к упорному и энергичному труду, а также к нравственной самостоятельности и ответственности личности. Сильные стороны этого воспитания не могли не броситься в глаза и не служить постоянным фоном для размышлений об "обломовщине", размышлений, начавшихся очень рано (V, 242). Это воспитание названо в романе "Обломов" "трудовым, практический воспитанием". Если вести речь о непосредственных личных впечатлениях Гончарова о русских немцах, то их было достаточно много на всем последующем жизненном пути писателя: в университете, на службе, в кругосветном плавании, даже среди родственников (по линии жены его брата, Н.А. Гончарова).

Уже в первом романе Гончарова "Обыкновенная история" есть упоминания о русских немцах. Это два противоположных психологических типа. Один из них - учитель Юлии Тафаевой, человек крайне неловкий и неуверенный в себе. Этот образ несомненно навеян Гончарову реальными встречами с учителями-немцами, которые преподавали в Коммерческом училище. Об этом училище он всегда вспоминал с тоской и раздражением. В особом художественном контексте изображается Гончаровым набожность немца-учителя, преподающего немецкий язык и литературу Юлии Тафаевой. В этом плане любопытно, как учитель отбирает книги для Юлии: "Первая книга была: "Идиллии" Геснера, - "Gut!" - сказал немец и с наслаждением прочел идиллию о разбитом кувшине. Развернул вторую книгу: "Готский календарь 1804 года". Он перелистовал ее: там династии европейских государей, картинки разных замков, водопадов, - "Sehr gut!" - сказал немец. Третья - библия: он отложил ее в сторону, пробормотав набожно: "Nein!"..." Другой немец в романе - виртуозный музыкант.

Особенно большое место в этом ряду занимают "остзейцы". Писатель наблюдал их во время своей службы в Петербурге, а впоследствии, в период летнего отдыха в течение нескольких лет, в Прибалтийском крае. На эти впечатления накладывались другие - непосредственно от Германии, куда он впервые попал в 1857 году. В "Слугах старого века", он пишет, например, о том, что "видал, как в Германии, с курительной трубкой в зубах крестьяне пашут, крестьянки жнут в соломенных шляпках". Из всего этого вырабатывались представления писателя, как о немецком национальном характере, так и о роли, которую играют в русской жизни немцы. Если в "Обыкновенной истории" немцы - случайные персонажи, то в "Обломове" немецкое происхождение Штольца - принципиально важный момент.

Параллель между Ильей Обломовым и Андреем Штольцем стала едва ли не общим местом. Между тем она не так однозначна, как может показаться. Общий тон гончаровских размышлений о России определяется его представлением о ней как о стране огромных, но еще не разработанных возможностей. По мнению писателя, Россия еще только входит в европейскую цивилизацию. Гончаров рад приветствовать все те внутренние силы, которые способствуют продвижению России к общеевропейской жизни и наоборот, осуждает "застой, сон, неподвижность" (VШ, 80). В этом смысле в национальном характере его интересует лишь определенная доминанта: способность человека быть работником, преобразователем жизни. Об этой доминанте он упоминает в статье "Лучше поздно, чем никогда", говоря об образе Штольца и о роли, "какую играли и играют до сих пор в русской жизни и немецкий элемент и немцы. Еще доселе они у нас учители, профессоры, механики, инженеры, техники по всем частям. Лучшие и богатые отрасли промышленности, торговых и других предприятий в их руках. Это, конечно, досадно, но справедливо... Отрицать полезность этого притока постороннего элемента к русской жизни - и несправедливо, и нельзя. Они вносят во все роды и виды деятельности прежде всего свое терпение, perseverance (настойчивость) своей расы, а затем и много других качеств..." (VШ, 81). В письме к Великому князю Константину Константиновичу Романову Гончаров дополняет свои суждения: "Они... научат русских, нас, своим, в самом деле завидным племенным качествам, недостающим славянским расам - это perseverance во всяком деле... и систематичности . Вооружась этими качествами, мы тогда, и только тогда, покажем, какими природными силами и какими богатствами обладает Россия!

Другому пока нам у остзейских культурхеров учиться нечему и занять ничего не приходится" [2 ].

Сравнение Обломова и Штольца в романе - это сравнение "работника" и барственного "лентяя". Если Штольц является, по словам Гончарова, "образцом энергии, знания, труда, вообще всякой силы" (VШ, 80), то Обломов воплощает "лень и апатию во всей ее широте и закоренелости как стихийную русскую черту" (VШ, 80). Соответственно, в Штольце представлены те черты, которых недостает "славянским расам". Многое в образах двух этих героев строится на принципе прямого и недвусмысленного противопоставления.

Об Илье Ильиче, например, сказано: "Тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины". Совершенно иначе характеризуется Андрей Штольц: "Он весь составлен из костей, мускулов и нервов...Он худощав... кость да мускул, но ни признака жирной округлости". Противопоставление углубляется иными характеристиками: "Лежанье у Ильи Ильича... было его нормальным состоянием", в то время как Штольц "беспрестанно в движении"; "Обломов любил уходить в себя и жить в созданном им мире", Штольц же "больше всего... боялся воображения... Он боялся всякой мечты". Мечтательный Обломов не может реализовать своих планов: "Вот-вот стремление осуществится, обратится в подвиг. Но... промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонится к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе...". Иное у Штольца: "Выше всего он ставил настойчивость в достижении целей... Он шел к своей цели, отважно шагая через все преграды..." Контрасты слишком очевидны. Более того, очевидно и то, что перед нами - не различие индивидуальностей, а противоположение национальных менталитетов: русского и немецкого. Правда, оно не столь однозначно, как может показаться на первый взгляд.

Современник писателя историк Н.И. Костомаров не делал открытия, а лишь обобщал известное, когда писал: "Вражда немецкого племени с славянским принадлежит к таким всемирным историческим явлением, которых начало недоступно исследованию, потому что оно скрывается во мраке доисторических времен. При всей скудости сведений наших, мы не раз видим в отдаленной древности признаки давления немецкого племени над славянским" [3 ]. Позже философ Н. Бердяев дает философское обоснование этому историческому факту: "Германская раса - мужественная, самоуверенно и ограниченно мужественная. Германский мир чувствует женственность славянской расы и думает, что он должен владеть этой расой и ее землей, что только он силен сделать эту землю культурной. Давно уже германизм подсылал своих свах, имел своих агентов и чувствовал Россию предназначенной себе. Весь петербургский период русской истории стоял под знаком внутреннего и внешнего влияния немцев. Русский народ почти уже готов был примириться с тем, что управлять им и цивилизовать его могут только немцы. И нужна была совершенно исключительная мировая катастрофа, нужно было сумасшествие германизма от гордости и самомнения, чтобы Россия осознала себя..." [4 ].

Подобные суждения, абсолютно четко выраженные в ХХ веке, разумеется, не могли не иметь хождения (пусть и в более смутном выражении) в России ХIХ века, ибо налицо был факт: давнее историческое присутствие немцев на русской земле и их историческое превосходство в цивилизующей деятельности. Двойственное отношение к русским немцам было неизбежно.

В статье с характерным названием "Русская апатия и немецкая деятельность" критик А.П. Милюков писал: "Неужели в этом Штольце должны мы признать свежую натуру, идеал... В этой антиапатичной натуре, под маскою образованности и гуманности, стремления к реформам и прогрессу, скрывается все, что так противно нашему русскому характеру и взгляду на жизнь. В этих-то штольцах и таились основы гнета, который так тяжело налег на наше общество" [5 ]. Об этом же писали и многие другие критики романа. Даже Н.А. Добролюбов, так горячо выступивший против "обломовщины", не признал ее национальной болезнью, а Штольца - идеалом русского деятеля.

В русской литературе со времен незабвенного Бирона немецкая тема развивалась часто с резко негативным оттенком. Как правило, подчеркивались такие черты, как методичность немца, порою доходящая до жестокости, недостаток душевности, исключительная расчетливость, скупость, стремление взять верх над русским человеком и т.д. При этом с удовольствием отмечалась "жидкая натура" немца по сравнению с русским. Одним из наиболее характерных примеров является образ Бирона в "Ледяном доме" И.И. Лажечникова. Стоит напомнить и о "грехе" Германа из "Пиковой дамы" А.С. Пушкина. Н.В.Гоголь, начиная с "Ганца Кюхельгартена", развивает в своем творчестве немецкую тему, причем, иногда на грани национальной пародии, воспроизводя народно-фольклорное восприятие немца русским человеком. Его герои употребляют многие пословицы, сложившиеся в русском языке про немца. Так, во "Владимире третьей ступени" персонажи рассуждают о немецкой скупости: "Вот уж немецкая сигарка... Скряжничает, проклятая немчура... На свой счет не выпьет пива, немецкая сосиска!" В "Ночи перед рождеством" Гоголь изображает черта через сравнение с немцем: "Спереди он совершенно немец..." Образ "немца-черта", немца, принесшего в Россию западную "чертовщину", глубоко философичен и органичен, он так или иначе проявляется в произведениях многих авторов в русской литературе. В "Невском проспекте" Гоголь дает традиционное восприятие немецкой методичности: "Шиллер был совершенный немец... Еще с двадцатилетнего возраста, с того счастливого времени, в которое русский человек живет на фу-фу, уже Шиллер размерил всю свою жизнь и никакого, ни в коем случае, не делал исключения...Он положил себе в течении десяти лет составить капитал из пятидесяти тысяч, и это уже было так верно и неотразимо, как судьба..."

Народно-фольклорный пласт восприятия русских немцев наличествует и в романе "Обломов". Прежде всего это касается слуги Обломова - Захара, рассуждающего о своих соседях: "А где немцы сору возьмут... Вы поглядите-ко как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: все поджимают под себя ноги, как гусыни... Где им сору взять?"

Однако Гончаров постоянно корректирует национальное восприятие немцев подчеркнутой трезвостью и прагматизмом. В случае с Захаром это выражается в самопародии, которой Захар не замечает, когда продолжает свою речь: "У нас нет этого вот, как у нас, чтобы в шкафах лежала годами куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба на зиму..."

Выражая традиционно-фольклорное восприятие немца, Гончаров вслед за Гоголем прибегает к пословице. Отпуская Илюшу Обломова в Верхлево к Штольцам и нагружая его съестными припасами, обломовцы говорят: "Там не разъешься, обедать-то дадут супу, да жаркова, да картофелю, к чаю масла, а ужинать-то морген-фри - нос утри".

Впрочем, Гончаров не был абсолютно первым, кто сумел подняться над сугубо "шапкозакидательским" восприятием проблемы русских немцев. Тот же Лажечников в романе "Басурман" показал борьбу двух точек зрения на "немецкую прививку" к русской жизни. Тяга к просвещению, культуре, европеизации русской жизни сталкивается в романе с "обломовщиной", интерпретированной в духе жестоких нравов русского средневековья. "Басурман" написан с просветительских позиций, автор исторически верно оценивает вклад немцев в русскую цивилизацию.

Проявляет объективность и Гоголь в микросюжете о сапожнике Максиме Телятникове в "Мертвых душах", в котором ясно видна близость к концепции гончаровского "Обломова". О своем покойном сапожнике Чичиков говорит: "Учился ты у немца, который кормил вас всех вместе, бил ремнем по силе за неаккуратность и не выпускал на улицу повесничать, и был ты чудо, а не сапожник, и не нахвалился тобою немец, говоря с женой или камрадом. А как кончилось твое учение: "А вот теперь я заведусь своим домиком, - сказал ты, - да не так, как немец, что из копейки тянется, а вдруг разбогатею"... Достал где-то втридешева гнилушки кожи и выиграл, точно, вдвое на всяком сапоге, да через недели две переполнились твои сапоги... И вот лавочка твоя запустела, и ты пошел попивать да валяться по улицам, приговаривая: "Нет, плохо на свете! Нет житья русскому человеку, все немцы мешают"..."

Тем не менее, именно Гончарову принадлежит заслуга взвешенной, объективной, собственно исторической постановки вопроса о роли русских немцев в историческом развитии России. Впервые на сравнении способностей русского человека и немца к деятельности на благо России строилась концепция русского романа. Автор, обладающей большой степенью национальной самокритичности, патриотизма и духовной свободы, решает вопрос в пользу немца, а не русского, - что в не могло не породить бесчисленных обвинений в отсутствии патриотизма. В сущности, в основу своей концепции, Гончаров положил горькие признания, сформулированные в приведенных выше цитатах из его статьи и письма: "Это, конечно, досадно, но справедливо"; "Они научат...нас своим, в самом деле завидным племенным качествам, недостающим славянским расам..."

Гончаров ставил перед русским человеком прямую задачу: учиться у немца, учиться, отбросив чувство национальной спеси, отбросив исторически сложившиеся обиды и т.д., - для будущего блага России: "Вооружась этими качествами, мы тогда, и только тогда, покажем, какими природными силами и какими богатствами обладает Россия!"

Размышляя о судьбе России, о перспективах ее исторического развития, автор "Обломова" мог бы ограничиться приведенной одноплановой схемой. Однако параллель между Обломовым и Штольцем не столь проста. Гончаров ставит в романе общефилософские вопросы: о смысле жизни, о гармоничном человеке, о соотнесенности "ума" и "сердца" и т.д. Все эти вопросы рассматриваются автором в процессе постоянного диалогического соотнесения позиций. "Племенные качества" Обломова и Штольца в этом диалоге поворачиваются уже иными своими сторонами. Так, славянская "женская" натура Обломова отличается "ленивой грацией", пластичностью, мягкостью, созерцательностью, "голубиной нежностью", сердечностью, душевностью, Штольц выражает начало волевое и рациональное, порою рассудочное, деятельное. Обломов фаталист и созерцатель, Штольц - волевой преобразователь. Обломов видит смысл жизни и труда - в отдыхе, Штольц - в самом труде. Обломов тянется к идилии, к природе, Штольц - к обществу.

В романе философские вопросы рассматриваются в процессе тонкой сопоставительной игры с национальными характерами. Причем игра эта весьма динамична и подвижна: Обломов не всегда русский, как и Штольц - не всегда немец в своих философских проявлениях и установках. Иногда Обломов предстает как созерцательный античный философ, иногда - как представитель Азии и азиатского отношения к жизни. Точно так же и Штольц порою проявляется как европеец вообще. Тем не менее достаточно широкий диапазон русского и немецкого национальных характеров с их общей популярностью в главном ("душевность", "сердечность" - "воля", "рассудок") позволял романисту вести художественное исследование широкого круга философских вопросов путем поиска "меры", "золотой середины" между полярными крайностями.

В ходе сопоставления выявляются как сильные, так и слабые стороны обоих характеров. Совершенно очевидно, что в Штольце для автора недостает эстетической широты, пластичности, непосредственности, сердечности. Гончаров не соглашается с суждениями о немецком характере, высказанными Захаром или обломовцами, но что-то в этих суждениях он безусловно принимает. Не случайно мать Андрея Штольца "не любила грубости, самостоятельности и кичливости, с какими немецкая масса предъявляет везде свои, тысячелетием выработанные бюргерские права, как корова носит свои рога, не умея, кстати, их спрятать". Лексика и стиль этого отрывка показывают, что здесь присутствует оценка не только героини, но и автора. Гончаров признает бюргерство национальным признаком. Иное дело, что он не ограничивает национальный характер - в отличие от своих героев - только бюргерством. Очевидно, он вовсе не согласен с предположением госпожи Штольц о том, что "во всей немецкой нации не было и не могло быть ни одного джентльмена". Кстати сказать, мать Штольца обрисована в романе с некоторой долей иронии: она "заражена" обломовской психологией, хотя эта психология задана в ее характере в несколько облагороженном варианте.

Сравнение Обломова и Штольца - далеко не всегда в пользу последнего. В Обломове больше искренности, мысли о конечном назначении человека и человеческой жизни, в нем тоньше и глубже понимание красоты, благородства. В сцене с пощечиной Тарантьеву он проявляется как рыцарь и т.д. Авторская любовь к русскому человеку в конечном итоге бесспорна. В сущности, бесконечная любовь к Илье Ильичу натолкнула писателя на ту гениальную ностальгическую ноту, которая пронизывает все "житие" идиллического человека Обломова. Гончаров описывает богатыря Илью как бессильного больного, погибающего, казалось бы, из-за пустяков. Описывает так, что вместе с ним Обломова жалеет каждый читатель. Гончаров хочет, чтобы богатырь Илья выздоровел, встал, наконец, с лежанки, отряхнулся от сна. Для того-то он и ставит страшный диагноз болезни, для того-то и выводит на сцену полуиностранца в качестве образца: "досадно, но справедливо".

В романе постоянно переплетаются национальный и исторический планы оценки героев. С точки зрения национальных характеров Штольц и Обломов имеют свои достоинства и недостатки. Автор, выдвигая идею гармонического человека, хотел бы, возможно, чтобы Штольц был более серьезным, душевным, а Обломов - более волевым и рациональным. Как тяжело русскому сердцу пережить то, что иноземец выдвигается в качестве образа для подражания. Но может быть именно этого Гончаров и добивался, - досады, вызывающей действие, нравственной встряски? Может быть, считал болезнь слишком запущенной?

В статье "Лучше поздно, чем никогда" он писал: "Но меня упрекали..., отчего немца, а не русского поставил я в противоположность Обломову?.. Особенно, кажется славянофилы - и за нелестный образ Обломова и всего более за немца - не хотели меня, так сказать, знать. Покойный Ф. Тютчев однажды ласково...упрекая меня, спросил, "зачем я взял Штольца!" Я повинился в ошибке, сказав, что сделал это случайно: под руку, мол, подвернулся! Между тем, кажется, помимо моей воли - тут ошибки собственно не было..."

Это драматичное по духу обращение к "немецкому элементу" выказывает в авторе "Обломова" несомненного патриота, чрезвычайно трезво и с неподдельной любовью размышляющего о перспективах русской жизни и преодолении ее возможных "обрывов".
Мельник Владимир Иванович , доктор филологических наук, профессор

СНОСКИ

1 - Гончаров И.А. Собр. соч. в 8-ми томах. Т.8. М., 1955. С. 221. Далее ссылки на это издание даны в тексте с указанием тома и страницы.
2 - РО ИРЛИ. Ф. 137, N 64.
3 - Костомаров Н.И. Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей. Вып.1. СПб., 1893. С. 154.
4 - Николай Бердяев. Судьба России. Опыты по психологии войны и национальности. М., 1918. С. 16-17.
5 - Роман И.А. Гончарова "Обломов" в русской критике. Л., 1991. С. 138.

Выбор редакции
В.И. Бородин, ГНЦ ССП им. В.П. Сербского, Москва Введение Проблема побочных эффектов лекарственных средств была актуальной на...

Добрый день, друзья! Малосольные огурцы - хит огуречного сезона. Большую популярность быстрый малосольный рецепт в пакете завоевал за...

В Россию паштет пришел из Германии. В немецком языке это слово имеет значение «пирожок». И первоначально это был мясной фарш,...

Простое песочное тесто, кисло-сладкие сезонные фрукты и/или ягоды, шоколадный крем-ганаш — совершенно ничего сложного, а в результате...
Как приготовить филе минтая в фольге - вот что необходимо знать каждой хорошей хозяйке. Во-первых, экономно, во-вторых, просто и быстро,...
Салат «Обжорка «, приготовленный с мясом — по истине мужской салат. Он накормит любого обжору и насытит организм до отвала. Этот салат...
Такое сновидение означает основу жизни. Сонник пол толкует как знак жизненной ситуации, в которой ваша основа жизни может показывать...
Во сне приснилась крепкая и зеленая виноградная лоза, да еще и с пышными гроздьями ягод? В реале вас ждет бесконечное счастье во взаимной...
Первое мясо, которое нужно давать малышу для прикорма, это – крольчатина. При этом очень важно знать, как правильно варить кролика для...