Краткое содержание детство горький в сокращении читать. Максим Горький - (Автобиографическая трилогия)


Название произведения: Детство
Максим Горький
Год написания: 1913
Жанр произведения: повесть
Главные герои: Алексей Пешков - сирота, Варвара - мать, Василий Васильевич - дед, Акулина Ивановна - бабушка, Михаил и Яков - дяди, Иван Цыганок - подброшенный сын дедушки и бабушки.

Сюжет

У маленького Алеши от холеры умирает отец. Это случилось в Астрахане. Бабушка решает забрать его с новорождённым братом к себе в Нижний Новгород. Там живет вся семья, главой которой является дед Алеши, владеющий красильной мастерской. Мать исчезла из его жизни. Атмосфера в доме тяжелая, дядья постоянно ссорятся, недовольные тем, что отец не разделил наследство. Мальчик вынужден претерпевать болезненные телесные наказания от деда за любой неправильный поступок. Далее Алексей жил с матерью, которая вышла замуж. Отчим относился к ней плохо, отношения не заладились. В конце рассказа мама умирает, а дедушка бесчеловечно отправляет Алешу «в люди». Будущие годы Горький описал в следующей повести.

Вывод (мое мнение)

Жизнь несправедлива. Часто в семьях вместо любви и уважения преобладают раздоры, жестокость и боль. Горький явно показал, что наказание до полу смерти не исправляет ребенка, а только делает его обозленным, лишенным естественных чувств. Ребенок, которого бросили легко поддается ненависти и становится несносным для окружающих.

«Детство»

(Повесть)

Пересказ

В полутемной комнате на полу, под окном, лежит отец мальчика. Он одет в белое, необыкновенно длинный, его ве­селые глаза прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо пугает оскаленными зубами. Мать, Полуголая, стоит на коленях, зачесывает волосы на затылок гребенкой. Она непрерывно говорит что-то густым хрипящим голосом, и плачет.

Мальчика держит за руку бабушка. Крупная, мягкая, она тоже плачет, подталкивает мальчика к отцу. Он упирается, не идет, ему боязно и неловко. Он не понимал слов бабушки, которая советовала ему проститься с отцом, пока не поздно. Мальчик был тяжко болен, он помнил, что отец во время бо­лезни весело возился с ним, а потом вдруг исчез. Его заменила бабушка, которая пришла с Нижнего. Она говорила с мальчи­ком весело, интересно, ласково, и он очень быстро подружил­ся с ней. Ему хотелось уйти скорее из этой комнаты, где его по­давляла мать. Она всегда была строгой, чистой, гладкой, а те­перь растрепанная, рычала, не обращала внимания на сына.

В дверь заглянули черные мужики. Солдат-будочник закричал, чтобы быстрее убирали. Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова села. У нее начались роды. Мальчик спрятался за сундук и оттуда смотрел, как извива­ется на полу мать, как бабушка ползает вокруг нее. Вдруг в темноте закричал ребенок. Бабушка поблагодарила Бога за родившегося мальчика.

Второй оттиск в памяти мальчика — кладбище и гроб отца в могиле. Мужики стали закапывать могилу, а маль­чик нее не отходил. Когда наконец они с бабушкой пошли к церкви, она спросила его, почему он не поплачет? Мальчик ответил, что не хочется. Отец всегда смеялся над его слезами, а мать кричала, чтобы он не смел плакать, Бабушка и внук поехали на дрожках. Мальчик никогда не слышал так часто имя Божие.

Через несколько дней на пароходе умер новорожденный брат Максим. Мальчик смотрит в окно — за ним льется пен­ная, мутная вода. Мать стоит у стены, незнакомая, другая. Бабушка не однажды предлагала ей поесть, но она молчала и была неподвижна. Вообще бабушка говорила с мальчиком шепотом, а с матерью громче, но осторожно, робко. Это еще больше сближало с ней внука. Мать сказала странные, чу­жие слова — «Саратов», «матрос». Появился человек в си­нем, принес ящик. Бабушка уложила туда тело маленького братика, но не смогла выйти с ним из каюты из-за полноты. Мать отняла у нее гроб, и они обе вышли. Синий мужик спро­сил мальчика о смерти брата. На что тот засыпал его вопроса­ми: кто он такой? кто такой «Саратов»? куда ушла бабушка? Он рассказал матросу о том, как закопали живых лягушек, когда хоронили отца. Матрос сказал, что нужно жалеть не лягушек, а мать. Раздался гудок парохода. Матрос сказал, что надо бежать, и мальчику тоже захотелось убежать. Он вышел к борту парохода, где толпились люди с котомками и узлами. Там его только толкали, спрашивали, чей он? По­явился седой матрос, отнес его обратно в каюту, пригрозил ему. В одиночестве мальчику было страшно, душно, темно. Он попытался выйти, но медную ручку никак нельзя было повернуть. Он ударил по ней бутылкой с молоком, бутылка разбилась, молоко натекло в сапоги. Огорченный, мальчик уснул, а когда проснулся, пароход уже дрожал и около него сидела бабушка. Она расчесывала свои густые, черные, очень длинные волосы. Сегодня она казалась мальчику злой, но она отвечала ему ласковым и добрым голосом. На соседней кровати лежала мать. Бабушка спросила мальчика, зачем он раскокал бутыль с молоком? Она говорила, выпевая слова. Когда улыбалась, лицо казалось молодым и светлым, но его портил рыхлый нос. Она нюхала табак. Вся была какая то темная, но светилась через глаза. Она сутула, почти горбата, очень полная, но движения были легкими и ловкими. До нее мальчик будто спал. А она вывела его на свет, сразу став на всю жизнь самым понятным и дорогим человеком.

Пароход медленно плыл к Нижнему, внук и бабушка проводят дни на палубе. Иногда бабушка думает о чем-то и грустит. Иногда рассказывает сказки, тихо и таинствен­но, слушать ее невыразимо приятно. Даже матросы просят ее рассказать еще. И зовут ужинать. За ужином они угоща­ют бабушку водкой, внука — дынями и арбузами. Все это скрытно, потому что на пароходе едет человек, который за­прещает есть фрукты.

Мать выходит на палубу редко и держится в стороне от бабушки и сына. Ребенок помнил радость бабушки при виде Нижнего. Она чуть ли не плакала. Когда пароход остановил­ся, к нему подплыла большая лодка. На палубу поднялись родственники. Бабушка познакомила внука с дедом, с дя­дями и тетями. Дед спросил, чей он? Мальчик ответил, что астраханский. «Скулы-то отцовы», — заметил дед и скоман­довал слезать в лодку. После того как попали на берег, все толпой пошли в гору. Дед и мать шли впереди всех. За ними шли дядья, толстые женщины в ярких платьях и дети по­старше мальчика. Он шел вместе с бабушкой и теткой На­тальей. Она была с большим животом, ей было трудно идти. Бабушка ворчала, зачем Наталью потревожили. Мальчику очень не понравились все, он чувствовал себя чужим, даже бабушка отдалилась. Особенно ему не понравился дед. Он ка­зался враждебным, но любопытным.

Дойдя до конца съезда, они пришли в приземистый од­ноэтажный дом, грязно-розовый, с выпученными окнами. Хотя он казался большим, внутри было тесно и темно. Вез­де суетились сердитые люди, всюду стоял едкий запах.

Мальчик очутился во дворе, тоже неприятном. Он был завешан мокрыми тряпками, заставлен чанами с разно­цветной водой. В углу, в пристройке, что-то кипело, и неви­димый человек говорил странные слова — «сандал», «фук­син», «купорос».

Началась и быстро потекла странная и пестрая жизнь. Теперь, оживляя прошлое, герой может сказать, что все было так, как было, хотя многое хочется оспорить, отверг­нуть. Слишком обильна жестокостью была жизнь в этом племени. Но правда выше жалости, и нужно рассказывать о тесном и душном круге впечатлений простого русского че­ловека.

Через несколько дней после приезда он заставил внука учить молитвы. Другие дети учились у дьяка. Его же учила тетка Наталья. Она просила просто повторять за ней слова молитвы, не спрашивая значения. Дед спрашивал, учил ли он молитвы? Тетка сказала, что у него плохая память. Тог­да дед сказал, что его надо сечь, и спросил, сек ли его отец? Мальчик не понял, что у него спрашивают, а мать сказала, что отец и сам не бил, и ей запретил. Говорил, что битьем не выучишь. Дед сказал, что будет пороть Сашу за напер­сток. Мальчик не понимал, как это — пороть. Он иногда ви­дел, что дядья давали своим детям подзатыльник, но они го­ворили, что это не больно. Историю с наперстком мальчик знал: дядя Михаил решил подшутить над полуслепым Гри­горием. Саша нагрел наперсток и положил под руку Григо­рия. В это время пришел дед и надел наперсток сам. Дед на­чал искать виноватых, и дядя Михаил свалил все на Сашу. Дед молча ушел. Дядья стали ругаться, все говорили, что виноват дядя Михаил. Мальчик спросил, будут ли его по­роть? Тогда Михаил крикнул матери, чтобы она уняла сво­его щенка, а то он его накажет. Мать сказала, чтобы он по­пробовал, и все замолчали. Она могла говорить краткие слова как-то так, точно отбрасывала людей от себя. Маль­чику было ясно, что все боятся матери, даже дед говорил с ней тише. Поэтому он хвастался, что она — самая силь­ная. Но то, что случилось в субботу, изменило его отноше­ние. До субботы он тоже успел провиниться, ему очень было занятно, как красится материя, и он захотел покрасить что- нибудь сам. Он поделился мечтой с Сашей, которого взрос­лые хвалили за послушание, а дед называл подхалимом. Саша Яковов был неприятен Алеше, ему больше нравил­ся Саша Михайлов. Он жил одиноко, любил сидеть в углах и около окон, молчать. А Саша Яковов мог говорить много и солидно. Он посоветовал взять из шкапа белую скатерть и окрасить ее в синий цвет. Мальчик вытащил скатерть, опустил край ее в чан, но подбежавший Цыганок вырвал ее и крикнул брату, чтобы позвал бабушку. Бабушка зао­хала, заплакала, потом стала уговаривать Цыганка, чтобы не говорил ничего дедушке, а Сашке — чтобы не наябедни­чал, она семишник даст. В субботу, перед всенощной, маль­чика привели на кухню. Дед готовил прутья. Саша Яковов не своим голосом просил прощения, но дед сказал, что про­стит, когда высечет. Саша покорно пошел к скамье и лег. Ванька привязал его шею полотенцем к скамье, стал дер­жать щиколотки. Дед позвал Алешу посмотреть, как секут. Саша от каждого удара кричал, дед приговаривал, что бьет за наперсток и за донос про скатерть. Бабушка закричала, что не даст бить Алексея, стала звать дочь. Дед бросился к ней, выхватил мальчика, приказал привязать. Дед засек его до потери сознания, и мальчик несколько дней хворал. В эти дни он сильно вырос, и сердце стало чутким к обиде и боли, своей и чужой. Его также поразила ссора бабушки и матери. Бабушка выговаривала, что она не отняла сына. Мать отвечала, что она хочет уйти, ей тошно. Вскоре она действительно уехала куда-то погостить.

К больному пришел дед. Он принес гостинцы, сказал, что перестарался. Просто разгорячился. Он вспоминает, что и его били, говорит, что от своих нужно терпеть и учиться, а чужим не даваться, что его также обижали, а он выбился в люди. Он начал рассказывать о своем бурлачестве. Ино­гда он вскакивал с постели и размахивал руками, показы­вал движения бурлаков и водоливов. Деда звали, но Алеша просил не уходить. И он до вечера пробыл с мальчиком, ко­торый понял, что он не злой и не страшный. Хотя забыть побои тоже было невозможно. После деда все решились про­ведывать больного. Чаще других была бабушка. Приходил и Цыганок, показывал свою руку. На ней были красные рубцы. Оказалось, он подставил руку, чтобы Алеше меньше попало. «За любовь принял», — сказал Цыганок. Он учит Алешу распускать тело, чтобы не было больнее, когда будут снова сечь. Он хорошо знает, как дед бьет, и хочет помочь мальчику научиться хитрить.

Цыганок занимал особое место в доме, дед ругался на него меньше, а за глаза хвалил его. Дядья тоже обращались с Цыганком ласково, не то что с Григорием, которому то нож­ницы нагреют, то гвоздь положат, то -накрасят лицо фукси­ном. Мастер сносил все молча, но у него появилась привыч­ка — прежде чем что-то взять, он обильно смачивал слюной пальцы. Бабушка ругала шутников. О Цыганке за глаза дя­дья говорили плохое. Бабушка объяснила, что они оба хотят потом взять его в свои мастерские. Хитрили они, а дед драз­нил их, говорил, что хочет оставить Ивана Цыганка себе.

Теперь мальчик жил с бабушкой, и она, как на пароходе, рассказывала сказки, или свою жизнь. От нее он узнал, что Цыганок — подкидыш. На вопросы Алеши она отвечает, что детей бросают от нехватки молока, от бедности. Дед хотел от­нести ребенка в полицию, а она отговорила. Ведь у нее очень много умерло детей, его она взяла на их место. Она очень об­радовалась Иванке, назвала его жуком, любила его.

В воскресенье, когда дед уходил на всенощную, Цыга­нок доставал тараканов, делал из ниток упряжь, вырезал сани и по столу разъезжала четверка вороных, за санями отправлял таракана-«монаха». Также показывал дресси­рованных мышат, с которыми обращался бережно, кормил и целовал. Знал фокусы с картами, деньгами, был, как ребе­нок. Но особенно был памятен в праздники, когда у празд­ничного стола собирались все. Много ели, пили, затем дядя Яков играл на гитаре. Под его музыку становилось жалко и себя, и других, все сидели неподвижно, слушали. Особен­но напряженно слушал Саша Михайлов, да и все застыва­ли, как очарованные. Дядя Яков цепенел, лишь пальцы его жили отдельной жизнью. Он всегда пел одну и ту же песню. Алеша не выносил ее, плакал в тоске.

Цыганок тоже слушал песню, иногда жалел вслух, что у него нет голоса. Бабушка предлагала ему сплясать. Яков по ухарски кричал, отбрасывая тоску, и Цыганок выхо­дил плясать. Он плясал неутомимо, самозабвенно, и лю­дей заражало его веселье. Они тоже вскрикивали, взвизги­вали. Бородатый мастер говорил Алеше, что не хватает его отца. И вызвал бабушку пройтись, как она иногда проходи­ла с Максимом Савватеевым. Бабушка, посмеиваясь, отка­зывалась. Но все стали просить ее, и она пошла в пляс. Але­ше она показалась смешной, он фыркнул, но все взрослые неодобрительно посмотрели на него. Мастер попросил Ива­на не стучать каблуками, а нянька Евгенья запела. Бабуш­ка не плясала, а рассказывала что-то. То останавливаясь, то уступая кому то дорогу, она танцевала свой танец и стано­вилась выше ростом, стройнее, красивее и милее. Кончив плясать, она принимала похвалы от сидящих, а сама рас­сказывала о настоящей плясунье, от танца которой плакать в радости хотелось. Бабушка ей завидовала.

Все пили водку, Григорий больше всех. Он становился разговорчивым и все чаще говорил об отце Алеши. Бабуш­ка соглашалась, что он был Господне дитя. Мальчику было все неинтересно, грустно. Однажды дядя Яков стал рвать на себе рубаху, дергать усы, бить себя по щекам. Бабушка ло­вила его руки, уговаривала перестать.

Выпивши, бабушка становилась еще лучше, будто ее сердце кричало, что все хорошо. Алешу поразили сло­ва дяди Якова о его жене, он спросил бабушку, но она про­тив обыкновения, не ответила ему. Поэтому мальчик пошел в мастерскую и спросил у Ивана. Тот тоже ничего не расска­зал, но мастер поведал мальчику историю о том, что дядя насмерть жену забил, а теперь его совесть дергает. Сказал, что Каширины доброго не любят, завидуют, истребляют. Только бабушка среди них совсем другая,

Алеша вышел из мастерской напуганный. Все было странно и волнующе. Мальчик помнил, что мать и отец ча­сто смеялись, а в этом доме смеялись мало, кричали, тайно шептались. Дети были прибиты к земле, и Алеша чувство­вал себя чужим. Его дружба с Иваном росла. Тот все также подставлял свои руки под удары плетьми. К тому же Алеша узнал еще кое-что о нем. Оказалось, что каждую пятницу его отправляли на базар за провизией. Иногда он долго не возвращался, и все волновались. Больше всех переживала бабушка, что они погубят человека и лошадь. Когда Цыга­нок все же приезжал, все начинали дружно таскать приве­зенные им продукты. Их всегда было намного больше, чем можно было купить на деньги, которые давал дед. Оказа­лось, что Цыганок ворует, а все домашние, кроме бабушки, его хвалят за это. Бабушка боялась, что если Ивана пойма­ют, забьют до смерти. Алеша стал просить Цыганка, чтобы он больше не воровал. Тот и сам понимал, что это плохо, но он делает это со скуки. Цыганок просил, чтобы Алеша нау­чился играть на гитаре, и признался, что не любит Кашири­ных, кроме бабани. А Алешу любит, потому что он Пешков.

Вскоре он погиб. Он и дядья понесли тяжелый крест, который Яков хотел поставить жене на могилу. Деда и ба­бушки не было дома, они уехали на панихиду. Григорий советовал Ивану, чтобы он не держал все в себе. Григорий увел мальчика в мастерскую, рассказал о своем знакомстве с дедушкой. Оказалось, они вместе начинали это дело, а по­том сам стал хозяином. Алеше было приятно и тепло ря­дом с Григорием, а тот поучал — гляди всем в глаза. Но тут произошло страшное. Принесли Цыганка, который теперь умирал посреди кухни. Из него текла кровь, он таял на гла­зах. Дядя Яков сказал, что он споткнулся, дядья бросили крест, его и придавило. Григорий обвинил их в смерти Ива­на. С Ивана сняли шапку, обставили свечами. В кухню тя­жело ввалились дед и бабушка и многие другие. Алеша вы­лез из-под стола, где прятался, но дед отшвырнул его. Он грозил дядьям, а бабушка, черная, приказала всем выйти вон. Цыганка похоронили непамятно.

Алеша часто слушал, как молится бабушка. Она расска­зывала Богу, что случилось, просила за всех, чтобы всем Бог дал своей милости. Рассказывая о Боге, она разворачивала перед мальчиком сказочные красивые картины, где Бог ста­новился кем-то добрым, справедливым. Она говорила, что все в доме хорошо, но Алеша видел обратное. Он часто слы­шал, что все хотели уйти из дома: и Наталья, и Григорий. Наталью бил муж, тихонько от других. Бабушка говорила, что дед тоже бил ее, а она подчинялась — муж, и старше нее. Иногда Алеше казалось, что она играет в иконы, как в ку­клы. Она нередко видела чертей на крышах соседей, в банях, в оврагах. Также она рассказывала мальчику сказки, были. Она не боялась ничего и никого, кроме тараканов.

Однажды загорелась мастерская. Дед выл, а бабушка строго и внушительно командовала. Она кинулась в огонь, чтобы вынести бутыль с купоросом, иначе он мог взорвать­ся. Прибежавшим соседям кланялась и просила помощи, чтобы уберечь их постройки. Она металась по двору, все видя, все замечая.

После пожара дед гордился женой. Той же ночью умер­ла Наталья.

К весне дядья разъехались, и дом наполнился кварти­рантами. Бабушка служила повитухой, лечила детей, дава­ла хозяйственные советы. Иногда в доме появлялась мать и быстро исчезала. Алеша спрашивал, колдунья ли бабуш­ка, а она в ответ начинала рассказывать о своей молодости. Оказывается, она была из бедной семьи, ее мама была ин­валидом — отсохла рука. Бабушка научилась у нее плести кружева, начала сама обеспечивать себе приданое. Потом вышла замуж за дедушку.

Однажды когда дедушка был нездоров, он начал учить Алешу читать. Грамота давалась ему легко. Вскоре читал по слогам псалтырь. Но очень любил и дедовы по­басенки, которые тот после долгих уговоров начинал рас­сказывать. Он говорил о своем детстве, о пленных фран­цузах, об офицере, который жил рядом с ними, о рус­ских людях. Дед говорил, что нужно учить русских, то­чить — а точила настоящего нет. Иногда приходила ба­бушка, тогда они вместе с дедом вспоминали, как ходи­ли на богомолье, как хорошо жили. Затем они обсуждали своих детей, признавали, что они не удались. Дед обви­нял бабушку в том, что она им потакает, бабушка успока­ивала, что у всех такие ссоры и распри. Иногда дед успо­каивался от этих слов, а один раз ударил ее по лицу при Алеше. Она стерпела, ушла.

Снова начался кошмар. Дядья снова стали спорить меж­ду собой, Михаил перебил у Якова всю посуду, буянил, за­тем пошел к отцу. Дед начал ругать Якова, упрекать в том, что они с братом хотят забрать приданое Варвары. Бабушка послала Алешу глядеть в окошко, чтобы вовремя увидеть приближение Михаила. Мальчик увидел, как Михаил за­шел в кабак. Он сказал эту новость деду, тот опять послал его наверх. Мальчик все чаще думал о матери. Где она жи­вет, что делает? Сквозь думы мальчик замечает, что дядю Михаила выталкивают из калитки. Бабушка сидит на сун­дуке и молит Бога о разуме для своих детей.

За время проживания деда на Полевой улице дом Ка­шириных стал знаменитым из-за драк. Дядя Михайло с пьяными помощниками, отбойными мещанами, держа­ли в осаде дом по ночам. Бабушка бегала во дворе, угова­ривала сына, в ответ слышна была ругань. Однажды, ког­да в один из таких вечеров дед был нездоров, он встал со свечкой у окна, и в него полетели кирпичи. Он то ли сме­ялся, то ли плакал, говорил, что пусть его убьют. В дру­гой раз Михайло ломился в дверь, а четверо — дед, двое постояльцев, жена кабатчика — стояли, ждали. Дверь была почти выбита, бабушка кинулась к маленькому оконцу уговаривать сына, но он ударил ей по руке колом. Дверь распахнулась, дядя вскочил в проем и тут же был сметен с крыльца. Оказалось, бабушке сломали руку, по­звали костоправку. Алеша подумал, что это бабушкина смерть и заорал на нее: «Пошла вон!». Дед выпроводил его на чердак.

Мальчик рано понял, что у бабушки и дедушки — раз­ные боги. Бабушка каждое утро простодушно и искренне хвалила Бога, Богородицу, находя разные новые слова, и это заставляло внука вслушиваться в молитву. Утренняя молитва была недолгой, ей нужно было хлопотать по хозяй­ству. Дед очень сердился, если она запаздывала с чаем.

Иногда дед просыпался очень рано, входил на чердак и, слушая ее молитву, презрительно кривил губы. Он счи­тал, что нужно молиться правильно, по канонам, а она все делает не так. Дед называл ее еретичкой, удивлялся, как ее терпит Господь, а она была уверена, что Бог все понима­ет, «Ему что не говори — Он разберет». Мальчик понимал, что Бог бабушки всегда был вместе с ней, она даже живот­ным говорила о Нем. Ее Бог ко всем «был одинаково добр, одинаково близок». Однажды избалованный любимец всего двора, дымчатый кот, притащил скворца. Бабушка отняла измученную птицу и упрекнула кота: «Бога ты не боишься, злодей подлый». Кабатчица и дворник начали смеяться над этими словами, но бабушка гневно крикнула им, что скоты тоже Бога понимают не хуже людей.

Также она беседовала, жалея, с унылым конем Шара- пом, называя его стареньким Боговым работником.

Несмотря на это, бабушка не произносила имени Бога так часто, как дед.

Однажды увидев, что кабатчица ругается с бабушкой и бросает в нее морковью, Алеша решил отомстить ей и за­пер в погребе. Но бабушка заставила ее выпустить, сказав, что нельзя во взрослые дела вмешиваться.

Дед, желая научить внука, всегда говорил ему о Боге вездесущем, всевидящем. Но его молитва была совсем не та­кой, как у бабушки. Перед утренней молитвой он тщатель­но умывался, одевался, причесывался. Затем становился на одно и то же место к образам и внушительно, твердо, внятно и требовательно начинал читать молитву «Верую». Он весь напрягался, будто рос к образам, становясь выше, тоньше, суше.

Алеша внимательно слушал, не пропустит ли дед слово.

И если так случалось, с удовольствием сообщал ему об этом.

Однажды бабушка шутливо сказала ему, что такая од­нообразная молитва скучна Богу. Дед затрясся, бросил ей в голову блюдечко и завизжал, чтобы она ушла вон.

Рассказывая внуку о силе Бога, дед всегда подчеркивал его жестокость. Согрешили люди — и потоплены, и разруше­ны города их. Он говорил, что всякий нарушитель закона Бо­жьего будет наказан смертью и погибелью. Мальчику сложно было поверить в жестокого Бога, и он думал, что его нарочно пугают, чтобы заставить бояться не Бога, а деда. Дед водил внука в церковь. И даже в храме тот разделял, какому Богу молятся там. Всё, что читали священники, было для дедова Бога, а то, что пели певчие в хоре — для бабушкиного. Дедов Бог вызывал у мальчика неприязнь, страх. Он казался стро­гим, не любил никого. Он прежде всего искал в человеке дур­ное, грешное, всегда ждал покаяния и любил наказывать.

В те дни мысли о Боге были главной пищей души маль­чика. Все другие ощущения и впечатления возбуждали в нем отвращение и злость. Бог был самым лучшим и светлым для него — Бог бабушки, который любил все живое. Мальчика тревожил вопрос, как же дед не видит доброго Бога?

У Алеши не было товарищей. Ребятишки не любили его, обзывали Кашириным, что ему совсем не нравилось. Часто случались драки, и Алеша приходил домой в синяках и ссадинах. Но он не мог спокойно смотреть на жестокость детей, когда обижали животных, нищих и Игошу Смерть в Кармане. Местные мальчишки издевались над ним, бро­сали камни, шутили, а он не мог им ответить ничем, кроме двух-трех ругательств. Еще одним жутким впечатлением улицы был бывший мастер Григорий, который совсем ослеп и просил подаяние. Алеша боялся к нему подходить, пря­тался. Алеше, как и бабушке, было перед ним стыдно.

Был еще один человек, которого боялся Алеша. Это была женщина, Ворониха. Вечно пьяная, синяя, огромная, она точно мела улицу, ведь от нее разбегались все кто куда. Бабушка рассказала Алеше, что муж продал ее начальнику, а когда она через два года вернулась, ее дети умерли, а муж сидел в тюрьме. С тех пор она стала пить и гулять.

Бабушка вылечила скворца, отнятого у кота, сделала ему культю, обрезала сломанное крыло, научила разгова­ривать. Несмотря на забаву, мальчику было очень тоскли­во, темно, плохо.

Дед продал дом кабатчику, купив другой, более уют­ный. Соседями стали полковник Овсянников, Бетленг, мо­лочница Петровна. В доме было много незнакомых людей, военный из татар. В пристройке — ломовые извозчики. Алеше приглянулся нахлебник Хорошее Дело. Его не лю­били за увлечение — он занимался чем-то странным. Алеша наблюдал за ним, а однажды Хорошее Дело пригласил его в комнату. Мальчик спросил его, чем он занимается? Тот пообещал ему сделать битку, чтобы он к нему больше не хо­дил. Алеша обиделся и ушел.

Иногда, дождливыми вечерами, если дед уходил из дома, бабушка приглашала всех постояльцев пить чай. В один из таких вечеров она рассказывала историю про ивана-воина и Мирона-отшельника.

Жил-был злой воевода Гордион, он не любил правду и больше всего не любил старца Мирона. Он посылает вер­ного слугу, Ивана-воина, чтобы тот убил старика и принес ему голову, чтобы собаки съели. Иван послушался, пошел, думая о своей горькой доле. Пришел к отшельнику, а тот знал, что он пришел убивать. Стыдно перед отшельником стало Ивану, но и ослушаться воеводу боязно. Он вынул меч и предложил отшельнику помолиться в последний раз за весь род людской. Старик говорит, что лучше сразу бы убил, потому что длинная молитва за род людской. Начал молиться Мирон год за годом, дубок вырос в дуб, от его же­лудя целый лес пошел, а молитве нет конца. Так и держатся они по сей день. Старец просит у Бога радости и помощи людям, а у Ивана истлела одежда, рассыпался меч. Он не может двинуться с места, видно, в наказание, чтобы злого приказа не слушался, за чужую совесть не прятался бы. Л молитва старца до сих пор течет к Господу.

Хорошее Дело внимательно слушал бабушку, порывался записать. Сказка бабушки вызвала у него слезы. На следую­щий день он пришел извиниться за свое поведение. Бабушка запретила Алеше ходить к нему, мало ли он какой. Алеше, наоборот, было интересно, что будет делать Хорошее Дело. Он нашел его в яме, сел рядом с ним. Они подружились. Те­перь Алеша часто наблюдал, что делает Хорошее Дело, как плавит металлы. Разговаривал постоялец мало, но всегда метко и вовремя. Он всегда знал, когда Алеша выдумывает, а когда говорит правду. Например, когда мальчик рассказал о драке, когда они с бабушкой отнимали у мещан извитого, окровавленного человека, Хорошее Дело сразу понял, что это правда. Он также давал советы мальчику, помог ему понять, что сила в быстроте движения. Нахлебника всё больше не любили, бабушка запрещала туда ходить, дед порол за каж­дое посещение. Постоялец уехал, понимая, что он чужой для людей, поэтому его и не любят.

После отъезда Хорошего Дела Алеша подружился с Пе­тром, ломовым извозчиком. Он всегда спорил с дедом, кто из святых святее.

В одном из соседских домов поселился барин. Он обла­дал странной привычкой стрелять из ружья дробью во всех, кто ему не нравился. Петр специально прохаживался мимо стрелка, чтобы тот стрелял в него. А после этого рассказывал истории про свою барыню. Иногда по праздникам приходи­ли в гости Саши — Михайлов и Яковов. Мальчишки реши­ли украсть у соседского барина щенка, для этого составили план. Алеша должен был отвлечь барина, плюнув ему на го­лову, что он и сделал. Алешу поймали и выпороли его одно­го, а дядя Петр шептал, что нужно и камнем. Алеше было стыдно, обидно, а при взгляде на лицо Петра — противно.

Другим соседом был полковник Овсянников. Через за­бор Алеша наблюдал за стариками и за тремя мальчиками, беззлобными и ловкими. Однажды Алеша обратил их вни­мание на себя, но все равно они не звали его играть. Он стал свидетелем, как во время игры в прятки один из братьев упал в колодец. Алеша помог вытащить его. Через неделю братья вновь появились во дворе и позвали Алешу к себе. Он узнал, что у них нет матери, их растит отец и мачеха. Ве­чером появился старик, вывел Алешу за ворота, приказав больше не приходить. Алеша обозвал его старым чертом, и старик пошел ругаться с дедом Алеши. Дед опять порол Алешу. После порки Алеша разговорился с Петром, и тот начал говорить плохие слова про барчуков. Алеша поругал­ся с ним, тот прогнал его с телеги и при Алеше соврал вы­шедшей на шум бабушке, что он терпит от мальчика униже­ния и ругательства, но бабушка не поверила. С тех пор меж­ду Алешей и Петром вспыхнула война. Петр всячески ста­рался досадить мальчику, тот не оставался в долгу. Знаком­ство с барчуками продолжалось.

Поведение Петра менялось в плохую сторону. Приш­ли полицейские, говорили с дедом о Петре. Затем Петровна увидела его в саду, у него за ухом была глубокая трещина, всюду кровь, около правой руки шорный нож. Оказалось, что он, немой и еще один человек грабили церкви.

Однажды мальчик пошел ловить снегирей. Вернувшись домой, увидел тройку лошадей. Приехала мать. Она реши­ла забрать Алешу с собой, дед не позволял. Выпроводив ре­бенка из комнаты, взрослые долго спорили о каком-то ре­бенке матери. Позже мать и сын разговаривали, она проси­ла рассказать что-нибудь. Вскоре мать начала учить Але­шу гражданской грамоте. Заставляла учить стихи. Алеше сложно было запоминать их, на прочтенные строки накла­дывались его собственные стихи. Алеша понимал, что ма­тери плохо с ними. Дед готовил что-то неприятное, и после одной беседы мать ушла к постояльцам. Дед долго бил бабушку, Алеша позже помогал ей убираться и вытаскивал из головы глубоко вошедшие туда шпильки. Назло деду Але­ша порезал его святцы. Дед в ярости хотел избить его, но мать вступилась, пообещала все наладить.

Дед прогнал постояльцев, Бетлингов и решил сам при­нимать гостей. Стали приходить Матрена, сестра бабушки, чертежник Василий, дядя Яков. Мальчик наблюдал по ве­черам за взрослыми, за часовых дел мастером, за песнями Якова. Было два или три таких вечера, а затем мастер явился в воскресенье. Дед торжественно сказал матери, чтобы ими шла с Богом, что мастер хороший человек. Варвара сорвала с себя одежду, оставшись в одной рубахе. Бабушка не выпустила ее в переднюю, а мать сказала, что завтра уедет. Позже, во время обеда, мальчик понял, что русские люди любят забавляться горем.

После случившегося дед стал тише, чаще стал бывать в одиночестве, читал какую то книгу. К матери, которая те­перь жила в двух комнатах передней, стали ходить братья Максимовы, Петр и Евгений, офицеры. После весело про­веденных святок Алеша вместе с Сашей Михайловым пош­ли в школу. Школа Алеше сразу не понравилась, брат, на­оборот, быстро нашел товарищей. Но когда он однажды за­снул на уроке и был осмеян товарищами, то перестал хо­дить в школу. На третий день мальчиков выпороли. Наняли провожатого, но Саша все-таки умудрился сбежать. Толь­ко к вечеру нашли Сашу у монастыря. Привезли его домой, даже не били. А он делился с Алешей планами побега. Але­ша не мог убежать вместе с ним, он решил стать офицером, а для этого нужно было учиться. Вечером бабушка расска­зала историю о суде пустынника Ионы с мачехой. Его отца напоила зельем молодая жена, вывезла сонного на лодке и утопила. Потом стала лживо показывать свое горе. Люди поверили ей, а пасынок Ионушко — нет. Он просил Бога и людей рассудить их. Пусть бросит кто-нибудь нож булат­ный, и в кого он попадет из них, тот и виноват. Мачеха ста­ла ругаться на него, а люди призадумались. Вот вышел ста­рый рыбак и сказал, чтобы дали ему этот нож. Подкинул высоко в небо, нож птицей полетел в небеса, а на рассвете упал и прямо в сердце мачехи.

На следующий день Алеша проснулся в оспинах. Его переместили на задний чердак, перевязали. Ходила за ним только бабушка. У мальчика были кошмары, от одного, в котором умерла бабушка, он выкинулся из окна. Еще три месяца мальчик провел в постели, ноги его не слушались. Наступила весна, а с ней все чаще и чаще бабушка прихо­дила с крепким запахом водки. Она рассказывала мальчи­ку историю отца, мать отца рано померла. Его взял к себе крестный, начал учить столярскому мастерству, но Максим сбежал и стал работать у подрядчика на пароходах Колчи- на. Там он познакомился с Варей, пришел свататься в сад. Бабушка испугалась, она знала, что дед не отдаст Варю бо­сяку. Максим сказал, что нужно бежать, просил у Акулины Ивановны помощи. Варя призналась матери, что они дав­но живут как муж и жена, только теперь им обвенчаться нужно. Тут бабушка посоветовала Алеше не склонять, как подрастет, женщин на беззаконные дела. Рассказ продол­жался: бабушка было кинулась драться на них, но остано­вилась, боем дело не поправишь. Договорились, что бабуш­ка устроит все с попом и венчанием.

У отца был недруг, и он обо всем догадался. Когда мо­лодые уехали, негодяй потребовал у бабушки полсотни. Она не дала, и тогда он рассказал все деду. Поднялся бунт, со­брались сыновья, помощники, они вооружились кто чем мог, и собрались в погоню. Ведь дед хотел Варвару замуж за барина какого отдать, не за бедного. Бабушка подрезала гуж у оглобли, дрожки дорогой перевернулись, и дед опо­здал — родители Алеши уже повенчались. Максим раски­дал братьев жены, а дед отказался от дочери, а дома избил бабушку, наказал не думать больше о ней. Алеша не мог по­нять, кто говорит правду, ведь дед рассказывал историю иначе — и в церкви он был, и венчание не было тайным.

Бабушка стала ездить к молодоженам, привозить про­дукты, тайно взятые из дома, деньги. Варя и Максим были счастливы. Скоро должен был появиться ребенок, Алеша, а дед все молчал. Хотя он знал, что бабушка туда ходит. Сердце отцовское не выдержало, сказал он бабушке, что­бы пришли молодые. Дед пригласил их жить у себя. Мак­сим носил тещу на руках, любил ее, как маты Они пля­сали вместе, пели, и всем было хорошо. Когда появился Алеша, Максим так радовался, что даже дед умилился. Однако дядья не любили его за шутки — то на Великий пост бутылок наставил в окно, и по дому раздавался жут­кий гул, то из убитых волков чучела сделает, да в сенях поставит. Шутки Максима перенял Яков, они вместе ста­ли делать страшные рожи, ходить по улицам, пугать лю­дей. Михайло затаил злобу на Максима. Вместе с Яковом и еще одним дьячком заманили они его на пруд и столкну­ли в прорубь. Хитростью ушел от расправы Максим, вы­тянулся подо льдом, чтобы не били его больше каблуками по рукам. А когда они ушли, вылез — и в полицию. Он не сказал, что это дядья его чуть не утопили, сказал, что сам упал. Вместе с квартальным вернулся Максим домой, с се­дыми висками, весь багровый, руки в крови. Он подгово­рил бабушку, чтобы она упредила сыновей. Потом дед ска­зал спасибо Максиму за то, что не выдал дядьев. После это­го Максим лежал недель семь, а потом они уехали в Астра­хань, строить триумфальную арку.

Дед обанкротился, дал одному барину деньги в рост, а тот обанкротился. Бабушка рассказала Алеше еще одну историю про дьяка Евстигнея. Он считал себя самым умным, учил всех уму разуму. И забрали его бесы в ад. Сунули его в адово пламя, а он опять спесиво говорит, что у них угарно.

Мать поднималась на чердак редко. Она с каждым днем менялась, становилась красивее, в ней появлялось что-то новое.

У Алеши проснулись ноги, он почувствовал, что они живые, целые. Он пополз к двери, чтобы показать, порадо­вать родных. В комнате у матери он познакомился со ста­рухой, сухой и зеленой. Это была мать Евгения Максимо­ва. А мать сказала, что он будет его отчим, бабушка увела Алешу на чердак. Алеше чувствовал обиду на взрослых об­манщиков. Чуть только ему разрешили выходить на ули­цу, он стал обустраивать в яме жилище. Растаскивал бу­рьян, убирал кирпичи. За деятельной самостоятельной ра­ботой он постепенно терял интерес к домашним делам. Все в доме стало чужим, а старуха в зеленом пугала его и вну­шала отвращение. Она постоянно делала Алеше замечания. В отместку он намазал стулья вишневым клеем. Дед выпо­рол его, мать долго уговаривала не злиться, рассказывала о будущем, планировала много «потом».

Алеша сделал-таки в яме убежище с сидениями. Дед помог ему, перекопал коренья у бурьяна, но потом бросил это занятие. Ведь он собирался продать дом, чтобы дать за матерью приданое. Мальчик поранил ногу заступом и не смог проводить мать к венцу. Потом мать собрала вещи и уехала с Максимовым в Москву. Алеша остался с дедом, помогать ему в саду. У ребенка было тихое и созерцатель­ное время, он перестал замечать разговоры деда. Дед те­перь выгонял бабушку из дома, она жила то у одного сына, то у другого. Он продал дом и снял две комнатки в подва­ле. А еще сказал бабушке, что теперь она будет сама себя кормить.

В тряске прошло два года, вплоть до смерти матери. Она приехала сразу после того, как дед переселился в подвал. Отчим и мать говорили, что все сгорело, дед же говорил, что Евгений проиграл все в карты. Потом Алеша оказал­ся в доме в Сормове, жил с бабушкой, отчимом и матерью. Мальчик постоянно дрался с мальчишками, мать ругала его, бабушка была за кухарку и уборщицу. Перед тем как матери родить, мальчика опять отослали к деду. Приеха­ли мать с ребенком и бабушка, оказалось, отчима выгнали с работы. По настоянию матери Алеша стал ходить в шко­лу. Там его сразу невзлюбили учитель и поп. Учитель — за шалости, а поп — за то, что Алеша передразнивал его ма­неру разговаривать. Противостояние продолжалось до тех пор, пока не приехал епископ Хрисанф, который разглядел в мальчике знания Псалтыря, молитв. Он долго разговари­вал с учениками, а затем вывел Алешу и посоветовал ему сдерживаться, и сказал, что знает причину его озорства.

В школе наладилось — дома произошла катастрофа. В книге отчима Алеша нашел деньги и взял рубль. Он ку­пил книгу сказок Андерсена, хлеб и колбасу. Дома мать по­гасшим голосом спросила его, он ли взял деньги? Алеша со­знался, показал книги, которые тут же были отобраны и на­всегда спрятаны.

Когда мальчик вернулся в школу, там все знали о его проступке, и стали обзывать его вором. Алеша обиделся на мать и отчима, он не хотел больше ходить в школу. Мать спросила, кто именно из учеников сказал первый? Узнав, мать залилась слезами. Алеша вновь стал ходил в школу.

Однажды он стал свидетелем жуткой сцены. Мать пы­талась удержать отчима, а он начал бить ее ногой в грудь. Алеша схватил нож и со всей силы ударил отчима в грудь. К счастью, мать оттолкнула мужа и нож только оцарапал

кожу. Отчим все же ушел из дома. А Алеша вполне пони­мал, что мог зарезать его.

Вспоминая свинцовые мерзости жизни, Алеша понимал, что нужно говорить об этой живучей подлой правде. Наша жизнь изумительна тем, что сквозь пласт этой правды рус­ский человек преодолевает ее, творит, любит, верит, надеется.

Снова Алеша у деда. Бабушка и дед разделили хозяй­ство, поровну все затраты. Дед стал ходить просить денег на жизнь, ему давали. После полусотни лет совместного житья он настаивал на том, чтобы разделить все пополам. Алеша помогал бабушке, сдавал ветошь, вырученные деньги при­носил ей. Потом он связался с компанией подростков, они воровали тес и жерди, но больше им нравилось собирать ве­тошь. Подростки все были из неблагополучных семей, за плечами у каждого была своя тяжелая история. Но маль­чишки жили дружно, деньги доставались им с трудом, но они делили их поровну.

Алеша сдал экзамены в третий класс. Дед забрал все подарки — книгу Крылова, Евангелие, похвальный лист. Алеша стал опять больше времени проводить на улице, но это продолжалось недолго. Отчим опять потерял работу, уе­хал куда-то, мать с золотушным Николаем приехала к деду. Мать медленно умирала, дед все чаще говорил о смерти. Она умерла в августе, бабушка с Колей в то время переехала на квартиру к отчиму. Перед смертью мать несколько раз уда­рила Алешу плашмя ножом.

Через несколько дней после похорон дед сказал: «Иди- ка ты в люди, Алексей». И он так и сделал.

Краткий пересказ по главам «Детство» Горький


На этой странице искали:

  • краткий пересказ детство горький
  • краткий пересказ детство горький по главам
  • краткий пересказ детство
  • краткий пересказ отцы и дети по главам
  • краткий пересказ горький детство

Максим Горький

Сыну моему посвящаю

В полутемной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его веселые глаза плотно прикрыты черными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.

Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачесывая длинные мягкие волосы отца со лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, ее серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез.

Меня держит за руку бабушка – круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся черная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дергает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за нее; мне боязно и неловко.

Я никогда еще не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:

– Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час…

Я был тяжко болен, – только что встал на ноги; во время болезни, – я это хорошо помню, – отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.

– Ты откуда пришла? – спросил я ее.

Она ответила:

– С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!

Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые крашеные персияне, а в подвале старый желтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадешь, скатиться кувырком, – это я знал хорошо. И при чем тут вода? Всё неверно и забавно спутано.

– А отчего я шиш?

– Оттого, что шумишь, – сказала она, тоже смеясь.

Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.

Меня подавляет мать; ее слезы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу ее такою, – она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у нее жесткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрепана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетенная в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, – причесывает отца и всё рычит, захлебываясь слезами.

В дверь заглядывают черные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит:

– Скорее убирайте!

Окно занавешено темной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:

– Ничего, не бойся, Лук!

Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; ее слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:

– Дверь затворите… Алексея – вон!

Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:

– Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это – не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!

Я спрятался в темный угол за сундук и оттуда смотрел, как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно:

– Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша! Пресвятая мати божия, заступница…

Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго – возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребенок.

– Слава тебе, господи! – сказала бабушка. – Мальчик!

И зажгла свечу.

Я, должно быть, заснул в углу, – ничего не помню больше.

Второй оттиск в памяти моей – дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, – две уже взобрались на желтую крышку гроба.

У могилы – я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает теплый дождь, мелкий, как бисер.

– Зарывай, – сказал будочник, отходя прочь.

Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно.

– Отойди, Леня, – сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под ее руки, не хотелось уходить.

– Экой ты, господи, – пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землей, а она всё еще стоит.

Мужики гулко шлепали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унес дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далекой церкви, среди множества темных крестов.

– Ты что не поплачешь? – спросила она, когда вышла за ограду. – Поплакал бы!

– Не хочется, – сказал я.

– Ну, не хочется, так и не надо, – тихонько выговорила она.

Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:

– Не смей плакать!

Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди темно-красных домов; я спросил бабушку:

– А лягушки не вылезут?

– Нет, уж не вылезут, – ответила она. – Бог с ними!

Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие.

Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завернутый в белое, спеленатый красною тесьмой.

Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льется мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол.

– Не бойся, – говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы.

Над водою – серый, мокрый туман; далеко где-то является темная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясется. Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислонясь к стене, твердо и неподвижно. Лицо у нее темное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.

Бабушка не однажды говорила ей тихо:

– Варя, ты бы поела чего, маленько, а?

Она молчит и неподвижна.

Бабушка говорит со мною шепотом, а с матерью – громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой.

– Саратов, – неожиданно громко и сердито сказала мать. – Где же матрос?

Вот и слова у нее странные, чужие: Саратов, матрос.

Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но, – толстая, – она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.

– Эх, мамаша, – крикнула мать, отняла у нее гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая синего мужика.

– Что, отошел братишка-то? – сказал он, наклонясь ко мне.

– Ты кто?

– Матрос.

– А Саратов – кто?

– Город. Гляди в окно, вот он!

За окном двигалась земля; темная, обрывистая, она курилась туманом, напоминая большой кусок хлеба, только что отрезанный от каравая.

– А куда бабушка ушла?

– Внука хоронить.

– Его в землю зароют?

– А как же? Зароют.

Я рассказал матросу, как зарыли живых лягушек, хороня отца. Он поднял меня на руки, тесно прижал к себе и поцеловал.

– Эх, брат, ничего ты еще не понимаешь! – сказал он. – Лягушек жалеть не надо, господь с ними! Мать пожалей, – вон как ее горе ушибло!

Над нами загудело, завыло. Я уже знал, что это – пароход, и не испугался, а матрос торопливо опустил меня на пол и бросился вон, говоря:

– Надо бежать!

И мне тоже захотелось убежать. Я вышел за дверь. В полутемной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно, что все уходят с парохода, – значит, и мне нужно уходить.

Но когда вместе с толпою мужиков я очутился у борта парохода, перед мостками на берег, все стали кричать на меня:

– Это чей? Чей ты?

– Не знаю.

Меня долго толкали, встряхивали, щупали. Наконец явился седой матрос и схватил меня, объяснив:

– Это астраханский, из каюты…

Бегом он снес меня в каюту, сунул на узлы и ушел, грозя пальцем:

– Я тебе задам!

Шум над головою становился всё тише, пароход уже не дрожал и не бухал по воде. Окно каюты загородила какая-то мокрая стена; стало темно, душно, узлы точно распухли, стесняя меня, и всё было нехорошо. Может быть, меня так и оставят навсегда одного в пустом пароходе?

Подошел к двери. Она не отворяется, медную ручку ее нельзя повернуть. Взяв бутылку с молоком, я со всею силой ударил по ручке. Бутылка разбилась, молоко облило мне ноги, натекло в сапоги.

Огорченный неудачей, я лег на узлы, заплакал тихонько и, в слезах, уснул.

А когда проснулся, пароход снова бухал и дрожал, окно каюты горело, как солнце.

Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашептывая. Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, черные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы ее кривились, темные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным.

Сегодня она казалась злою, но когда я спросил, отчего у нее такие длинные волосы, она сказала вчерашним теплым и мягким голосом:

– Видно, в наказание господь дал, – расчеши-ка вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старости кляну! А ты спи! Еще рано, – солнышко чуть только с ночи поднялось…

– Не хочу уж спать!

– Ну, ино не спи, – тотчас согласилась она, заплетая косу и поглядывая на диван, где вверх лицом, вытянувшись струною, лежала мать. – Как это ты вчера бутыль-то раскокал? Тихонько говори!

Говорила она, как-то особенно выпевая слова, и они легко укреплялись в памяти моей, похожие на цветы, такие же ласковые, яркие, сочные. Когда она улыбалась, ее темные, как вишни, зрачки расширялись, вспыхивая невыразимо приятным светом, улыбка весело обнажала белые крепкие зубы, и, несмотря на множество морщин в темной коже щек, всё лицо казалось молодым и светлым. Очень портил его этот рыхлый нос с раздутыми ноздрями и красный на конце. Она нюхала табак из черной табакерки, украшенной серебром. Вся она – темная, но светилась изнутри – через глаза – неугасимым, веселым и теплым светом. Она сутула, почти горбатая, очень полная, а двигалась легко и ловко, точно большая кошка, – она и мягкая такая же, как этот ласковый зверь.

До нее как будто спал я, спрятанный в темноте, но явилась она, разбудила, вывела на свет, связала всё вокруг меня в непрерывную нить, сплела всё в разноцветное кружево и сразу стала на всю жизнь другом, самым близким сердцу моему, самым понятным и дорогим человеком, – это ее бескорыстная любовь к миру обогатила меня, насытив крепкой силой для трудной жизни.

Сорок лет назад пароходы плавали медленно; мы ехали до Нижнего очень долго, и я хорошо помню эти первые дни насыщения красотою.

Установилась хорошая погода; с утра до вечера я с бабушкой на палубе, под ясным небом, между позолоченных осенью, шелками шитых берегов Волги. Не торопясь, лениво и гулко бухая плицами по серовато-синей воде, тянется вверх по течению светло-рыжий пароход, с баржой на длинном буксире. Баржа серая и похожа на мокрицу. Незаметно плывет над Волгой солнце; каждый час всё вокруг ново, всё меняется; зеленые горы – как пышные складки на богатой одежде земли; по берегам стоят города и села, точно пряничные издали; золотой осенний лист плывет по воде.

– Ты гляди, как хорошо-то! – ежеминутно говорит бабушка, переходя от борта к борту, и вся сияет, а глаза у нее радостно расширены.

Часто она, заглядевшись на берег, забывала обо мне: стоит у борта, сложив руки на груди, улыбается и молчит, а на глазах слезы. Я дергаю ее за темную, с набойкой цветами, юбку.

– Ась? – встрепенется она. – А я будто задремала да сон вижу.

– А о чем плачешь?

– Это, милый, от радости да от старости, – говорит она, улыбаясь. – Я ведь уж старая, за шестой десяток лета-вёсны мои перекинулись-пошли.

И, понюхав табаку, начинает рассказывать мне какие-то диковинные истории о добрых разбойниках, о святых людях, о всяком зверье и нечистой силе.

Сказки она сказывает тихо, таинственно, наклонясь к моему лицу, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками, точно вливая в сердце мое силу, приподнимающую меня. Говорит, точно поет, и чем дальше, тем складней звучат слова. Слушать ее невыразимо приятно. Я слушаю и прошу:

– А еще вот как было: сидит в подпечке старичок домовой, занозил он себе лапу лапшой, качается, хныкает: «Ой, мышеньки, больно, ой, мышата, не стерплю!»

Подняв ногу, она хватается за нее руками, качает ее на весу и смешно морщит лицо, словно ей самой больно.

Вокруг стоят матросы – бородатые ласковые мужики, – слушают, смеются, хвалят ее и тоже просят:

– А ну, бабушка, расскажи еще чего!

Потом говорят:

– Айда ужинать с нами!

За ужином они угощают ее водкой, меня – арбузами, дыней; это делается скрытно: на пароходе едет человек, который запрещает есть фрукты, отнимает их и выбрасывает в реку. Он одет похоже на будочника – с медными пуговицами – и всегда пьяный; люди прячутся от него.

Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она всё молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, – вся она мощная и твердая, – вспоминаются мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдаленно и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у бабушки.

Однажды она строго сказала:

– Смеются люди над вами, мамаша!

– А господь с ними! – беззаботно ответила бабушка. – А пускай смеются, на доброе им здоровье!

Помню детскую радость бабушки при виде Нижнего. Дергая за руку, она толкала меня к борту и кричала:

– Гляди, гляди, как хорошо! Вот он, батюшка, Нижний-то! Вот он какой, богов! Церкви-те, гляди-ка ты, летят будто!

И просила мать, чуть не плача:

– Варюша, погляди, чай, а? Поди, забыла ведь! Порадуйся!

Мать хмуро улыбалась.

Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загроможденной судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шел небольшой сухонький старичок, в черном длинном одеянии, с рыжей, как золото, бородкой, с птичьим носом и зелеными глазками.

– Папаша! – густо и громко крикнула мать и опрокинулась на него, а он, хватая ее за голову, быстро гладя щеки ее маленькими красными руками, кричал, взвизгивая:

– Что-о, дура? Ага-а! То-то вот… Эх вы-и…

Бабушка обнимала и целовала как-то сразу всех, вертясь, как винт; она толкала меня к людям и говорила торопливо:

– Ну, скорее! Это – дядя Михайло, это – Яков… Тетка Наталья, это – братья, оба Саши, сестра Катерина, это всё наше племя, вот сколько!

Дедушка сказал ей:

– Здорова ли, мать?

Они троекратно поцеловались.

Дед выдернул меня из тесной кучи людей и спросил, держа за голову:

– Ты чей таков будешь?

– Астраханский, из каюты…

– Чего он говорит? – обратился дед к матери и, не дождавшись ответа, отодвинул меня, сказав:

– Скулы-те отцовы… Слезайте в лодку!

Съехали на берег и толпой пошли в гору, по съезду, мощенному крупным булыжником, между двух высоких откосов, покрытых жухлой, примятой травой.

Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала:

– Ой, не могу!

– Нашто они тревожили тебя? – сердито ворчала бабушка. – Эко неумное племя!

И взрослые и дети – все не понравились мне, я чувствовал себя чужим среди них, даже и бабушка как-то померкла, отдалилась.

Особенно же не понравился мне дед; я сразу почуял в нем врага, и у меня явилось особенное внимание к нему, опасливое любопытство.

Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислонясь к правому откосу и начиная собою улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне большим, но внутри его, в маленьких полутемных комнатах, было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьев метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах.

Я очутился на дворе. Двор был тоже неприятный: весь завешан огромными мокрыми тряпками, заставлен чанами с густой разноцветной водою. В ней тоже мокли тряпицы. В углу, в низенькой полуразрушенной пристройке, жарко горели дрова в печи, что-то кипело, булькало, и невидимый человек громко говорил странные слова:

Началась и потекла со страшной быстротой густая, пестрая, невыразимо странная жизнь. Она вспоминается мне, как суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением. Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю, что всё было именно так, как было, и многое хочется оспорить, отвергнуть, – слишком обильна жестокостью темная жизнь «неумного племени».

Но правда выше жалости, и ведь не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил, – да и по сей день живет, – простой русский человек.

Дом деда был наполнен горячим туманом взаимной вражды всех со всеми; она отравляла взрослых, и даже дети принимали в ней живое участие. Впоследствии из рассказов бабушки я узнал, что мать приехала как раз в те дни, когда ее братья настойчиво требовали у отца раздела имущества. Неожиданное возвращение матери еще более обострило и усилило их желание выделиться. Они боялись, что моя мать потребует приданого, назначенного ей, но удержанного дедом, потому что она вышла замуж «самокруткой», против его воли. Дядья считали, что это приданое должно быть поделено между ними. Они тоже давно и жестоко спорили друг с другом о том, кому открыть мастерскую в городе, кому – за Окой, в слободе Кунавине.

Уже вскоре после приезда, в кухне во время обеда, вспыхнула ссора: дядья внезапно вскочили на ноги и, перегибаясь через стол, стали выть и рычать на дедушку, жалобно скаля зубы и встряхиваясь, как собаки, а дед, стуча ложкой по столу, покраснел весь и звонко – петухом – закричал:

– По миру пущу!

Болезненно искривив лицо, бабушка говорила:

– Отдай им всё, отец, – спокойней тебе будет, отдай!

– Цыц, потатчица! – кричал дед, сверкая глазами, и было странно, что, маленький такой, он может кричать столь оглушительно.

Мать встала из-за стола и, не торопясь отойдя к окну, повернулась ко всем спиною.

Вдруг дядя Михаил ударил брата наотмашь по лицу; тот взвыл, сцепился с ним, и оба покатились по полу, хрипя, охая, ругаясь.

Заплакали дети, отчаянно закричала беременная тетка Наталья; моя мать потащила ее куда-то, взяв в охапку; веселая рябая нянька Евгенья выгоняла из кухни детей; падали стулья; молодой широкоплечий подмастерье Цыганок сел верхом на спину дяди Михаила, а мастер Григорий Иванович, плешивый, бородатый человек в темных очках, спокойно связывал руки дяди полотенцем.

Вытянув шею, дядя терся редкой черной бородою по полу и хрипел страшно, а дедушка, бегая вокруг стола, жалобно вскрикивал:

– Братья, а! Родная кровь! Эх вы-и…

Я еще в начале ссоры, испугавшись, вскочил на печь и оттуда в жутком изумлении смотрел, как бабушка смывает водою из медного рукомойника кровь с разбитого лица дяди Якова; он плакал и топал ногами, а она говорила тяжелым голосом:

– Окаянные, дикое племя, опомнитесь!

Дед, натягивая на плечо изорванную рубаху, кричал ей:

– Что, ведьма, народила зверья?

Когда дядя Яков ушел, бабушка сунулась в угол, потрясающе воя:

– Пресвятая мати божия, верни разум детям моим!

Дед встал боком к ней и, глядя на стол, где всё было опрокинуто, пролито, тихо проговорил:

– Ты, мать, гляди за ними, а то они Варвару-то изведут, чего доброго…

– Полно, бог с тобой! Сними-ка рубаху-то, я зашью…

И, сжав его голову ладонями, она поцеловала деда в лоб; он же, – маленький против нее, – ткнулся лицом в плечо ей:

– Надо, видно, делиться, мать…

– Надо, отец, надо!

Они говорили долго; сначала дружелюбно, а потом дед начал шаркать ногой по полу, как петух перед боем, грозил бабушке пальцем и громко шептал:

– Знаю я тебя, ты их больше любишь! А Мишка твой – езуит, а Яшка – фармазон! И пропьют они добро мое, промотают…

Неловко повернувшись на печи, я свалил утюг; загремев по ступеням влаза, он шлепнулся в лохань с помоями. Дед впрыгнул на ступень, стащил меня и стал смотреть в лицо мне так, как будто видел меня впервые.

– Кто тебя посадил на печь? Мать?

– Нет, сам. Я испугался.

Он оттолкнул меня, легонько ударив ладонью в лоб.

– Весь в отца! Пошел вон…

Я был рад убежать из кухни.

Я хорошо видел, что дед следит за мною умными и зоркими зелеными глазами, и боялся его. Помню, мне всегда хотелось спрятаться от этих обжигающих глаз. Мне казалось, что дед злой; он со всеми говорит насмешливо, обидно, подзадоривая и стараясь рассердить всякого.

– Эх вы-и! – часто восклицал он; долгий звук «и-и» всегда вызывал у меня скучное, зябкое чувство.

В час отдыха, во время вечернего чая, когда он, дядья и работники приходили в кухню из мастерской, усталые, с руками, окрашенными сандалом, обожженными купоросом, с повязанными тесемкой волосами, все похожие на темные иконы в углу кухни, – в этот опасный час дед садился против меня и, вызывая зависть других внуков, разговаривал со мною чаще, чем с ними. Весь он был складный, точеный, острый. Его атласный, шитый шелками, глухой жилет был стар, вытерт, ситцевая рубаха измята, на коленях штанов красовались большие заплаты, а все-таки он казался одетым и чище и красивей сыновей, носивших пиджаки, манишки и шелковые косынки на шеях.

Через несколько дней после приезда он заставил меня учить молитвы. Все другие дети были старше и уже учились грамоте у дьячка Успенской церкви; золотые главы ее были видны из окон дома.

Меня учила тихонькая, пугливая тетка Наталья, женщина с детским личиком и такими прозрачными глазами, что, мне казалось, сквозь них можно было видеть всё сзади ее головы.

Я любил смотреть в глаза ей подолгу, не отрываясь, не мигая; она щурилась, вертела головою и просила тихонько, почти шепотом:

– Ну, говори, пожалуйста: «Отче наш, иже еси…»

И если я спрашивал: «Что такое – яко же?» – она, пугливо оглянувшись, советовала:

– Ты не спрашивай, это хуже! Просто говори за мною: «Отче наш»… Ну?

Меня беспокоило: почему спрашивать хуже? Слово «яко же» принимало скрытый смысл, и я нарочно всячески искажал его:

– «Яков же», «я в коже»…

Но бледная, словно тающая тетка терпеливо поправляла голосом, который всё прерывался у нее:

– Нет, ты говори просто: «яко же»…

Но и сама она и все ее слова были не просты. Это раздражало меня, мешая запомнить молитву.

Однажды дед спросил:

– Ну, Олешка, чего сегодня делал? Играл! Вижу по желваку на лбу. Это не велика мудрость желвак нажить! А «Отче наш» заучил?

Тетка тихонько сказала:

– У него память плохая.

Дед усмехнулся, весело приподняв рыжие брови.

– А коли так, – высечь надо!

И снова спросил меня:

– Тебя отец сек?

Не понимая, о чем он говорит, я промолчал, а мать сказала:

– Нет, Максим не бил его, да и мне запретил.

– Это почему же?

– Говорил, битьем не выучишь.

– Дурак он был во всем, Максим этот, покойник, прости господи! – сердито и четко проговорил дед.

Меня обидели его слова. Он заметил это.

– Ты что губы надул? Ишь ты…

И, погладив серебристо-рыжие волосы на голове, он прибавил:

– А я вот в субботу Сашку за наперсток пороть буду.

– Как это пороть? – спросил я.

Все засмеялись, а дед сказал:

– Погоди, увидишь…

Притаившись, я соображал: пороть – значит расшивать платья, отданные в краску, а сечь и бить – одно и то же, видимо. Бьют лошадей, собак, кошек; в Астрахани будочники бьют персиян, – это я видел. Но я никогда не видал, чтоб так били маленьких, и хотя здесь дядья щелкали своих то по лбу, то по затылку, – дети относились к этому равнодушно, только почесывая ушибленное место. Я не однажды спрашивал их:

– Больно?

И всегда они храбро отвечали.

– Нет, нисколечко!

Шумную историю с наперстком я знал. Вечерами, от чая до ужина, дядья и мастер сшивали куски окрашенной материи в одну «штуку» и пристегивали к ней картонные ярлыки. Желая пошутить над полуслепым Григорием, дядя Михаил велел девятилетнему племяннику накалить на огне свечи наперсток мастера. Саша зажал наперсток щипцами для снимания нагара со свеч, сильно накалил его и, незаметно подложив под руку Григория, спрятался за печку, но как раз в этот момент пришел дедушка, сел за работу и сам сунул палец в каленый наперсток.

Помню, когда я прибежал в кухню на шум, дед, схватившись за ухо обожженными пальцами, смешно прыгал и кричал:

– Чье дело, басурмане?

Дядя Михаил, согнувшись над столом, гонял наперсток пальцем и дул на него; мастер невозмутимо шил; тени прыгали по его огромной лысине; прибежал дядя Яков и, спрятавшись за угол печи, тихонько смеялся там; бабушка терла на терке сырой картофель.

– Это Сашка Яковов устроил! – вдруг сказал дядя Михаил.

– Врешь! – крикнул Яков, выскочив из-за печи.

А где-то в углу его сын плакал и кричал:

– Папа, не верь. Он сам меня научил!

Дядья начали ругаться. Дед же сразу успокоился, приложил к пальцу тертый картофель и молча ушел, захватив с собой меня.

Все говорили – виноват дядя Михаил. Естественно, что за чаем я спросил – будут ли его сечь и пороть?

– Надо бы, – проворчал дед, искоса взглянув на меня.

Дядя Михаил, ударив по столу рукою, крикнул матери:

– Варвара, уйми своего щенка, а то я ему башку сверну!

Мать сказала:

– Попробуй, тронь…

И все замолчали.

Она умела говорить краткие слова как-то так, точно отталкивала ими людей от себя, отбрасывала их, и они умалялись.

Мне было ясно, что все боятся матери; даже сам дедушка говорил с нею не так, как с другими, – тише. Это было приятно мне, и я с гордостью хвастался перед братьями:

– Моя мать – самая сильная!

Они не возражали.

Но то, что случилось в субботу, надорвало мое отношение к матери.

До субботы я тоже успел провиниться.

Меня очень занимало, как ловко взрослые изменяют цвета материй: берут желтую, мочат ее в черной воде, и материя делается густо-синей – «кубовой»; полощут серое в рыжей воде, и оно становится красноватым – «бордо». Просто, а – непонятно.

Мне захотелось самому окрасить что-нибудь, и я сказал об этом Саше Яковову, серьезному мальчику; он всегда держался на виду у взрослых, со всеми ласковый, готовый всем и всячески услужить. Взрослые хвалили его за послушание, за ум, но дедушка смотрел на Сашу искоса и говорил:

– Экой подхалим!

Худенький, темный, с выпученными, рачьими глазами, Саша Яковов говорил торопливо, тихо, захлебываясь словами, и всегда таинственно оглядывался, точно собираясь бежать куда-то, спрятаться. Карие зрачки его были неподвижны, но, когда он возбуждался, дрожали вместе с белками.

Он был неприятен мне.

Мне гораздо больше нравился малозаметный увалень Саша Михаилов, мальчик тихий, с печальными глазами и хорошей улыбкой, очень похожий на свою кроткую мать. У него были некрасивые зубы; они высовывались изо рта и в верхней челюсти росли двумя рядами. Это очень занимало его; он постоянно держал во рту пальцы, раскачивая, пытаясь выдернуть зубы заднего ряда, и покорно позволял щупать их каждому, кто желал. Но ничего более интересного я не находил в нем. В доме, битком набитом людьми, он жил одиноко, любил сидеть в полутемных углах, а вечером у окна. С ним хорошо было молчать – сидеть у окна, тесно прижавшись к нему, и молчать целый час, глядя, как в красном вечернем небе вокруг золотых луковиц Успенского храма вьются-мечутся черные галки, взмывают высоко вверх, падают вниз и, вдруг покрыв угасающее небо черною сетью, исчезают куда-то, оставив за собою пустоту. Когда смотришь на это, говорить ни о чем не хочется, и приятная скука наполняет грудь.

А Саша дяди Якова мог обо всем говорить много и солидно, как взрослый. Узнав, что я желаю заняться ремеслом красильщика, он посоветовал мне взять из шкапа белую праздничную скатерть и окрасить ее в синий цвет.

– Белое всего легче красится, уж я знаю! – сказал он очень серьезно.

Я вытащил тяжелую скатерть, выбежал с нею на двор, но когда опустил край ее в чан с «кубовой», на меня налетел откуда-то Цыганок, вырвал скатерть и, отжимая ее широкими лапами, крикнул брату, следившему из сеней за моею работой:

– Зови бабушку скорее!

И, зловеще качая черной лохматой головою, сказал мне:

– Ну, и попадет же тебе за это!

Прибежала бабушка, заохала, даже заплакала, смешно ругая меня:

– Ах ты, пермяк, солены уши! Чтоб те приподняло да шлепнуло!

Потом стала уговаривать Цыганка:

– Уж ты, Ваня, не сказывай дедушке-то! Уж я спрячу дело; авось обойдется как-нибудь…

Ванька озабоченно говорил, вытирая мокрые руки разноцветным передником:

– Мне что? Я не скажу; глядите, Сашутка не наябедничал бы!

– Я ему семишник дам, – сказала бабушка, уводя меня в дом.

В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а за окнами серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед черным челом печи на широкой скамье сидел сердитый, непохожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра с водою длинные прутья, мерял их, складывая один с другим, и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала:

– Pa-ад… мучитель…

Саша Яковов, сидя на стуле среди кухни, тер кулаками глаза и не своим голосом, точно старенький нищий, тянул:

– Простите Христа ради…

Как деревянные, стояли за стулом дети дяди Михаила, брат и сестра, плечом к плечу.

– Высеку – прощу, – сказал дедушка, пропуская длинный влажный прут сквозь кулак. – Ну-ка, снимай штаны-то!..

Саша встал, расстегнул штаны, спустил их до колен и, поддерживая руками, согнувшись, спотыкаясь, пошел к скамье. Смотреть, как он идет, было нехорошо, у меня тоже дрожали ноги.

Но стало еще хуже, когда он покорно лег на скамью вниз лицом, а Ванька, привязав его к скамье под мышки и за шею широким полотенцем, наклонился над ним и схватил черными руками ноги его у щиколоток.

– Лексей, – позвал дед, – иди ближе!.. Ну, кому говорю?.. Вот гляди, как секут… Раз!..

Невысоко взмахнув рукой, он хлопнул прутом по голому телу. Саша взвизгнул.

– Врешь, – сказал дед, – это не больно! А вот эдак больней!

Примечания

Сандал - красная краска, которую добывают из сандалового дерева.

Фуксин – красный краситель.

Купорос - соли серной кислоты, применяемые в производстве.

Семишник - то же, что и семитка: монета в две копейки.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

Повесть «Детство» была написана М. Горьким в 1913 году и была включена в сборник «По Руси». Произведение написано от лица главного героя – мальчика Алексея Каширина, которому пришлось рано столкнуться с жестокостью жизни. Автор от лица героя по-новому осмысляет свое собственное детство, видя в нем не только зло и страдания, но и светлые стороны, открывающиеся, когда бабушка рассказывала ему истории и сказки.

Повесть состоит из 13 глав. Кроме образа толстой, но очень ловкой бабушки, автор показывает и других персонажей: сухого и жестокого деда, безвольную мать, драчливых ее братьев Михаила и Якова, простодушного парня Цыганка, доброго постояльца Хорошее Дело, расточительного отчима Евгения. Также в поле зрения героя попадают и другие люди, каждому автор дает емкую образную характеристику.

Начинается повествование с трагического события – от холеры умирает отец Алексея, а у матери от горя случаются преждевременные роды. После похорон бабушка Акулина Ивановна забирает дочь и двух внуков в Нижний Новгород из Астрахани, где жила семья. Они долго плывут на пароходе, в дороге умирает маленький, его хоронят во время остановки в Саратове. Чтобы отвлечь Алексея, бабушка рассказывает ему сказки. Приехав, мальчик знакомится с родней.

Алексею трудно освоиться в новом доме, он привык к дружелюбию, а здесь все враждовали, в основном из-за наследства. По субботам провинившихся пороли розгами, досталось и Алексею за испорченную скатерть. От боли он укусил деда, отчего тот рассвирепел и забил внука чуть не до полусмерти.

Алексея долго лечили, вскоре дед сам пришел мириться и рассказал о своем нелегком детстве. В это же время мальчик подружился с Цыганком – подкидышем, воспитанном в семье, который заступался за него. Но вскоре парень нелепо погибает, его придавило деревянным крестом.

Атмосфера в доме накалялась, единственной радостью для Алексея были разговоры с бабушкой. Ему нравилось смотреть, как она молилась, а потом она рассказывала истории о чертях и ангелах, о боге. Однажды загорелась мастерская на первом этаже, которую не могли поделить дяди героя, но бабушка спасла дом от взрыва, вытащив бутылку с купоросом из огня.

Дед купил новый дом и стал сдавать комнаты, а бабушка с внуком поселились на чердаке. Акулина Ивановна подрабатывала плетением кружев и сбором целебных трав, всему этому научила ее мать. Дед же начал учить Алексея грамоте.

Михаил продолжал буянить, даже пытался убить деда и однажды сломал колом руку бабушке, пытавшейся его прогнать. К бабушке вызвали костоправа, пришла тощая бабка с клюкой, которую Алеша с испугу принял за смерть. Скоро он начинает понимать, что молятся дед и бабушка по-разному и боги у них разные.

Дед снова сменил дом и набрал новых квартирантов, среди которых оказался и Хорошее Дело, худой, сутулый, вечно что-то изобретавший. Прозвали его так за присказку, которую тот часто повторял. Новый жилец понравился Алексею, но дед невзлюбил «алхимика» и вскоре его выжил.

Алексей пытался дружить с соседскими ребятами, но деду никто не нравился. Извозчик однажды донес на Алешу, после чего они стали врагами. Но вскоре его убивают, оказалось, что он церкви грабил.

Однажды зимой вернулась Варвара, мать Алексея. Он уже почти забыл ее. Дед начинает собирать гостей с целью снова выдать ее замуж, но она противится. После одной из неудачных помолвок мать словно окрепла и стала постепенно хозяйкой в доме.

Вскоре она сама находит себе мужа и уезжает с ним. Но ненадолго. Дед продал дом, приносящий мало прибыли, а бабке сказал, чтобы кормилась сама. В это время снова приезжают беременная Варвара с мужем, объяснив, что якобы у них дом сгорел, на самом деле отчим проиграл его. Маленький брат умирает вскоре после рождения второго сына. Сам Алексей тем временем ходит в школу, где его дразнят за бедную одежду.

Дед на старости лет стал совсем скуп. Чтобы помочь бабушке, Алексей собирал по дворам всякое старье, а иногда с другими парнями воровал дрова. Зато в школе дела наладились, Алеша перешел в третий класс и даже получил грамоту за успехи в учебе. Дома же стало совсем худо, младший брат болеет золотухой, мать тоже заболевает и вскоре умирает. После похорон дед указывает внуку на двери: «Иди-ка ты в люди».

Сейчас читают:

  • Сочинение Что значит быть счастливым 8 класс

    Многие задают вопрос себе и другим, что значит быть счастливым? Каждый человек имеет своё понятие о счастье. Счастливые люди не живут воспоминаниями о прошлом и сильно не грузят себя мыслями о дальнейшем будущем.

  • Образ Пьера Безухова в романе Война и мир сочинение

    Одним из героев, которого с таким блеском и любовью описывает автор в своем произведении – эпопеи, является Пьер Безухов. Вначале романа перед читателями предстает недоросль-увалень. Большой, неуклюжий парень, он плохо видит и носит очки,

  • Сочинение-рассуждение Почему я люблю зиму 4 класс

    Зима - это восхитительное время года. Заснеженные долины и одетые в белый, словно свадебный, наряд леса и одинокие деревья у домов, до сих пор вдохновляют поэтов и художников. Падающие с небес снежинки,

  • Обломов и Штольц сравнение героев сочинение рассуждение

    Характеристика Обломова Обломов представлен в образе весьма вальяжного и зажиточного барина. Илья Обломов дворянских кровей, ему тридцать два года от роду и он весьма неприхотлив в своём образе жизни

  • Сравнительная характеристика Печорина и Грушницкого

    «Герой нашего времени» замечательный роман, который был написан Лермонтовым, насыщен множеством героев и событий. Одни из более выделяющихся героев это Грушницкий и Печорин.

  • История создания романа Война и мир сочинение

"Детство" - первая часть автобиографической трилогии, включающей также повести "В людях" и "Мои университеты", - художественное жизнеописание от лица ребенка, насыщенное событиями, поступками, мыслями и чувствами как самого главного героя, так и тех, кто его окружает.

Вы сможете словно наяву встретиться с детьми и взрослыми, чьи яркие и живые образы сохранила цепкая писательская память.

М. Горький. Детство. Ставропольское книжное издательство. 1954.

Максим Горький

Детство

Сыну моему посвящаю

I

В полутёмной тесной комнате, на полу, под окном, лежит мой отец, одетый в белое и необыкновенно длинный; пальцы его босых ног странно растопырены, пальцы ласковых рук, смирно положенных на грудь, тоже кривые; его весёлые глаза плотно прикрыты чёрными кружками медных монет, доброе лицо темно и пугает меня нехорошо оскаленными зубами.

Мать, полуголая, в красной юбке, стоит на коленях, зачёсывая длинные, мягкие волосы отца со лба на затылок чёрной гребёнкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно говорит что-то густым, хрипящим голосом, её серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слёз.

Меня держит за руку бабушка - круглая, большеголовая, с огромными глазами и смешным рыхлым носом; она вся чёрная, мягкая и удивительно интересная; она тоже плачет, как-то особенно и хорошо подпевая матери, дрожит вся и дёргает меня, толкая к отцу; я упираюсь, прячусь за неё; мне боязно и неловко.

Я никогда ещё не видал, чтобы большие плакали, и не понимал слов, неоднократно сказанных бабушкой:

Попрощайся с тятей-то, никогда уж не увидишь его, помер он, голубчик, не в срок, не в свой час…

Я был тяжко болен, - только что встал на ноги; во время болезни - я это хорошо помню - отец весело возился со мною, потом он вдруг исчез, и его заменила бабушка, странный человек.

Ты откуда пришла? - спросил я её.

Она ответила:

С верху, из Нижнего, да не пришла, а приехала! По воде-то не ходят, шиш!

Это было смешно и непонятно: наверху, в доме, жили бородатые, крашеные персияне, а в подвале старый, жёлтый калмык продавал овчины. По лестнице можно съехать верхом на перилах или, когда упадёшь, скатиться кувырком, это я знал хорошо. И при чём тут вода? Всё неверно и забавно спутано.

А отчего я шиш?

Оттого, что шумишь, - сказала она, тоже смеясь.

Она говорила ласково, весело, складно. Я с первого же дня подружился с нею, и теперь мне хочется, чтобы она скорее ушла со мною из этой комнаты.

Меня подавляет мать; её слёзы и вой зажгли во мне новое, тревожное чувство. Я впервые вижу её такою, - она была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и большая, как лошадь; у неё жёсткое тело и страшно сильные руки. А сейчас она вся как-то неприятно вспухла и растрёпана, всё на ней разорвалось; волосы, лежавшие на голове аккуратно, большою светлой шапкой, рассыпались по голому плечу, упали на лицо, а половина их, заплетённая в косу, болтается, задевая уснувшее отцово лицо. Я уже давно стою в комнате, но она ни разу не взглянула на меня, - причёсывает отца и всё рычит, захлёбываясь слезами.

В дверь заглядывают чёрные мужики и солдат-будочник. Он сердито кричит:

Скорее убирайте!

Окно занавешено тёмной шалью; она вздувается, как парус. Однажды отец катал меня на лодке с парусом. Вдруг ударил гром. Отец засмеялся, крепко сжал меня коленями и крикнул:

Ничего не бойся, Лук!

Вдруг мать тяжело взметнулась с пола, тотчас снова осела, опрокинулась на спину, разметав волосы по полу; её слепое, белое лицо посинело, и, оскалив зубы, как отец, она сказала страшным голосом:

Дверь затворите… Алексея - вон!

Оттолкнув меня, бабушка бросилась к двери, закричала:

Родимые, не бойтесь, не троньте, уйдите Христа ради! Это не холера, роды пришли, помилуйте, батюшки!

Я спрятался в тёмный угол за сундук и оттуда смотрел как мать извивается по полу, охая и скрипя зубами, а бабушка, ползая вокруг, говорит ласково и радостно:

Во имя отца и сына! Потерпи, Варюша!.. Пресвятая мати божия, заступница:

Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и кричат, а он неподвижен и точно смеётся. Это длилось долго - возня на полу; не однажды мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой чёрный мягкий шар; потом вдруг во тьме закричал ребёнок.

Слава тебе, господи! - сказала бабушка. - Мальчик!

И зажгла свечу.

Я, должно быть, заснул в углу, - ничего не помню больше.

Второй оттиск в памяти моей - дождливый день, пустынный угол кладбища; я стою на скользком бугре липкой земли и смотрю в яму, куда опустили гроб отца; на дне ямы много воды и есть лягушки, - две уже взобрались на жёлтую крышку гроба.

У могилы - я, бабушка, мокрый будочник и двое сердитых мужиков с лопатами. Всех осыпает тёплый дождь, мелкий, как бисер.

Зарывай, - сказал будочник, отходя прочь.

Бабушка заплакала, спрятав лицо в конец головного платка. Мужики, согнувшись, торопливо начали сбрасывать землю в могилу, захлюпала вода; спрыгнув с гроба, лягушки стали бросаться на стенки ямы, комья земли сшибали их на дно.

Отойди, Лёня, - сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под её руки, не хотелось уходить.

Экой ты, господи, - пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землёй, а она всё ещё стоит.

Мужики гулко шлёпали лопатами по земле; налетел ветер и прогнал, унёс дождь. Бабушка взяла меня за руку и повела к далёкой церкви, среди множества тёмных крестов.

Ты что не поплачешь? - спросила она, когда вышла за ограду. Поплакал бы!

Не хочется, - сказал я.

Ну, не хочется, так и не надо, - тихонько выговорила она.

Всё это было удивительно: я плакал редко и только от обиды, не от боли; отец всегда смеялся над моими слезами, а мать кричала:

Не смей плакать!

Потом мы ехали по широкой, очень грязной улице на дрожках, среди тёмнокрасных домов; я спросил бабушку:

А лягушки не вылезут?

Нет, уж не вылезут, - ответила она. - Бог с ними!

Ни отец, ни мать не произносили так часто и родственно имя божие.

Через несколько дней я, бабушка и мать ехали на пароходе, в маленькой каюте; новорожденный брат мой Максим умер и лежал на столе в углу, завёрнутый в белое, спеленатый красною тесьмой.

Примостившись на узлах и сундуках, я смотрю в окно, выпуклое и круглое, точно глаз коня; за мокрым стеклом бесконечно льётся мутная, пенная вода. Порою она, вскидываясь, лижет стекло. Я невольно прыгаю на пол.

Не бойся, - говорит бабушка и, легко приподняв меня мягкими руками, снова ставит на узлы.

Над водою - серый, мокрый туман; далеко где-то является тёмная земля и снова исчезает в тумане и воде. Всё вокруг трясётся. Только мать, закинув руки за голову, стоит, прислоняясь к стене, твёрдо и неподвижно. Лицо у неё тёмное, железное и слепое, глаза крепко закрыты, она всё время молчит, и вся какая-то другая, новая, даже платье на ней незнакомо мне.

Бабушка не однажды говорила ей тихо:

Варя, ты бы поела чего, маленько, а?

Она молчит и неподвижна.

Бабушка говорит со мною шёпотом, а с матерью - громче, но как-то осторожно, робко и очень мало. Мне кажется, что она боится матери. Это понятно мне и очень сближает с бабушкой.

Выбор редакции
В.И. Бородин, ГНЦ ССП им. В.П. Сербского, Москва Введение Проблема побочных эффектов лекарственных средств была актуальной на...

Добрый день, друзья! Малосольные огурцы - хит огуречного сезона. Большую популярность быстрый малосольный рецепт в пакете завоевал за...

В Россию паштет пришел из Германии. В немецком языке это слово имеет значение «пирожок». И первоначально это был мясной фарш,...

Простое песочное тесто, кисло-сладкие сезонные фрукты и/или ягоды, шоколадный крем-ганаш — совершенно ничего сложного, а в результате...
Как приготовить филе минтая в фольге - вот что необходимо знать каждой хорошей хозяйке. Во-первых, экономно, во-вторых, просто и быстро,...
Салат «Обжорка «, приготовленный с мясом — по истине мужской салат. Он накормит любого обжору и насытит организм до отвала. Этот салат...
Такое сновидение означает основу жизни. Сонник пол толкует как знак жизненной ситуации, в которой ваша основа жизни может показывать...
Во сне приснилась крепкая и зеленая виноградная лоза, да еще и с пышными гроздьями ягод? В реале вас ждет бесконечное счастье во взаимной...
Первое мясо, которое нужно давать малышу для прикорма, это – крольчатина. При этом очень важно знать, как правильно варить кролика для...