И. Бунин, «Господин из Сан-Франциско»: анализ


«Господин из Сан-Франциско» - небольшой рассказ Ивана Бунина, написанный и опубликованный в 1915 году.

История написания

В тот год увидел в книжном магазине свежую книгу Томаса Манна «Смерть в Венеции». Впоследствии он прочитал эту книгу, которую он охарактеризовал как «очень неприятную». Также Бунин вспомнил свою поездку на Капри, где в той гостинице, в которой он остановился, внезапно умер какой-то американец. Когда затем Бунин гостил у своей двоюродной сестры в Орловской губернии, он задумался над содержанием прочитанного рассказа Томаса Манна и над смертью американца. Плодом этих размышлений и стал рассказ, который вначале писатель хотел назвать «Смерть на Капри»; но затем название решил сменить на более оригинальное.

Сюжет

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» повествует о путешествии богатого человека из Америки на корабле в Италию, на остров Капри. Господин хочет потратить свои несметные богатства на развлечения и приобретение различных благ земного мира. Корабль «Атлантида» - это роскошный лайнер, в красивых залах которого устраиваются балы. Приехав на Капри, господин из Сан-Франциско предаётся аристократическому отдыху. Однако внезапно он умирает в том отеле, в котором остановился. После этого он, до этого бывший дорогим гостем, становится здесь никому не нужен: так, хозяин отеля намеревается вынести его тело из помещения, и даже родственники не знают, что делать с умершим. В конце концов было решено закрыть его в гробу и отправить назад в Америку. Домой господин из Сан-Франциско, теперь уже мёртвый, плывёт на том же корабле, однако уже в тёмном трюме под палубой, позабытый всеми, даже лучшими друзьями и родственниками. А наверху, в зале, по-прежнему проходит роскошный бал.

Проблематика

Рассказ Бунина - это некая притча, в которой автор предаётся размышлениям о сути человеческого существования. Жизнь человека конечна, коротка и тленна, и она становится бессмысленной и отвратительной, если в ней отсутствуют какие-то высшие устремления. Богатство и власть, которыми обладает главный герой, не спасают его от смерти. После смерти оказывается, что он, в общем-то, никому не был нужен в этом мире: для одних (родственников) он был обузой, для других (таких, как владелец гостиницы) - всего лишь источником наживы. Для тела господина даже не нашлось настоящего гроба: вместо него его положили в ящик из-под содовой, из которого вынули перегородки.

Смысл рассказа перекликается с евангельской притчей о безрассудном хозяине, который приобрёл большие богатства, а душу свою потерял. Картины того, что окружает господина из Сан-Франциско при жизни, призваны продемонстрировать, насколько порочна, грешна и бессмысленна жизнь городского человека, по мнению Бунина. Описание жизни своего героя Бунин производит отстранённо, холодно, господин представлен в сугубо негативном свете. Даже имя господина остаётся неизвестным: Бунин подчёркивает, что ни в одном из городов, где гостил герой, его имя не запомнили.

Резко противопоставляется этому описание природы острова Капри и быта простых, небогатых людей - местных жителей: они обрисованы живыми красками, полными символов, сравнений, ярких эпитетов; видно, что этот мир близок самому писателю. Впрочем, весь человеческий мир, окружающий господина из Сан-Франциско, тоже оценивается автором негативно, что выражается в описании и корабля, и мест, в которых останавливался герой. Это вечный праздник жизни, в котором вообще не предусмотрено место для смерти. Поэтому от обнаруженного мёртвого тела хозяин гостиницы спешит избавиться, ради чего даже резко меняет свой тон от угодливого на резкий. То же самое делают и владельцы «Атлантиды», запрятавшие ящик с телом героя подальше от глаз людских.

В этом мире столько всего, что от этого изобилия становится тошно. Богатые люди, пассажиры «Атлантиды», предстают существами не только праздными, но и абсолютно беспомощными, как дети: их кормят, развлекают и всячески о них заботятся, а они наивно верят, что такое подобострастное отношение к ним совершенно искренне. Но автор как бы намекает, что неким «родоначальником» - точнее, заказчиком - этого мира является сам господин из Сан-Франциско.

Место, из которого он прибыл, почти напрямую именуется царством мёртвых: в финале сообщается, что господин возвращался «домой, в могилу». Судьба его мёртвого тела перед окончательной отправкой на родину напоминает посмертные мытарства грешной души. А сама «Атлантида» становится мифологической моделью мира, состоящего из трёх ярусов: на верхнем восседает капитан - божество этого мира, «языческий идол»; на среднем ярусе находится «мир земной», а на нижнем кипят котлы и гудят другие адские машины. И на этом же ярусе покоится гроб с телом господина из Сан-Франциско.

Герои

В этом рассказе три главных героя: это сам господин из Сан-Франциско, его жена и дочь. Наиболее полно описан сам господин; это пожилой американец, много лет непрестанно трудившийся и в результате заработавший огромное состояние, и теперь, под старость лет, он желает хорошенько отдохнуть. Его верная супруга соответствует своему мужу: пожилая дама, довольно надменная и осознающая свою «исключительность». Дочь - взрослая девушка, выехавшая с родителями в путешествие, чтобы подлечиться и найти себе жениха побогаче. Все трое представляют собой зрелище достаточно жалкое.

«Господин из Сан-Франциско» появился в печати в 1915 г. Рассказу был предпослан эпиграф из Апокалипсиса: «Горе тебе, Вавилон, город крепкий!». Вот ближайший контекст этих слов в заключительной книге Нового Завета: «Горе, горе тебе, великий город Вавилон, город крепкий! ибо в один час пришел суд твой» (Откровение св. Иоанна Богослова, гл.18, стих 10). В позднейших переизданиях эпиграф будет снят; уже в процессе работы над рассказом писатель отказался от придуманного поначалу названия «Смерть на Капри». Однако ощущение катастрофизма, навеваемое первым вариантом заголовка и эпиграфом, пронизывает саму словесную плоть рассказа.

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» очень высоко оценил М.Горький. «Знали бы вы, с каким трепетом читал я «Человека из Сан-Франциско», — писал он Бунину. Один из крупнейших немецких писателей XX в. Томас Манн тоже был восхищен рассказом и писал, что он «по своей нравственной мощи и строгой пластичности может быть поставлен рядом с некоторыми из наиболее значительных произведений Толстого».

В рассказе повествуется о последних месяцах жизни богатого американского бизнесмена, устроившего для своей семьи длительное и насыщенное «удовольствиями» путешествие в южную Европу. За Европой — на обратном пути домой — должны были последовать Ближний Восток и Япония. Предпринимаемый американцем круиз детально, утомительно подробно мотивируется в экспозиции рассказа; план и маршрут путешествия изложены с деловой четкостью и обстоятельностью: все учтено и продумано персонажем так, что не оставлено решительно никакого места для случайностей. Для путешествия выбран знаменитый пароход «Атлантида», похожий на «громадный отель со всеми удобствами», и проведенные на нем в пути через Атлантику дни ничем не омрачают настроение богатого туриста.

Однако замечательный своей продуманностью и насыщенностью план начинает рушиться, едва начав осуществляться. Нарушение ожиданий миллионера и его растущее недовольство соответствуют в структуре сюжета завязке и развитию действия. Главный «виновник» раздражения богатого туриста — неподвластная ему и потому кажущаяся непредсказуемо капризной природа — немилосердно нарушает обещания туристских проспектов («утреннее солнце каждый день обманывало»); приходится скорректировать первоначальный план и в поисках обещанного солнца отправиться из Неаполя на Капри. «В день отъезда, — очень памятный для семьи из Сан-Франциско!.. — Бунин использует в этом предложении прием предвосхищения скорой развязки, опуская уже ставшее привычным слово «господин», — ...даже и с утра не было солнца».

Будто желая чуть-чуть отдалить неумолимо приближающуюся катастрофическую кульминацию, писатель чрезвычайно тщательно, с использованием микроскопических подробностей дает описание переезда, панораму острова, сообщает детали гостиничного сервиса и, наконец, посвящает полстраницы аксессуарам одежды готовящегося к позднему обеду господина.

Однако сюжетное движение неостановимо: наречием «вдруг» открывается кульминационная сцена, рисующая внезапную и «нелогичную» смерть главного героя. Казалось бы, сюжетный потенциал истории исчерпан и развязка вполне предсказуема: тело богатого покойника в просмоленном гробе будет спущено в трюм все того же парохода и отправлено домой, «на берега Нового Света». Так в рассказе и происходит, однако его границы оказываются шире границ истории о неудачнике-американце: повествование по воле автора продолжается, и выясняется, что поведанная история — лишь часть общей картины жизни, находящейся в поле зрения автора. Перед читателем проходят сюжетно не мотивированные панорама Неаполитанского залива, зарисовка уличного рынка, колоритные образы лодочника Лоренцо, двух абруццких горцев и — самое важное — обобщающая лирическая характеристика «радостной, прекрасной, солнечной» страны. Движение от экспозиции до развязки оказывается лишь фрагментом неостановимого потока жизни, преодолевающего границы частных судеб и потому не вмещающегося в сюжет.

Финальная страница рассказа возвращает нас к описанию знаменитой «Атлантиды» — парохода, возвращающего мертвого господина в Америку. Этот композиционный повтор не только придает рассказу гармоничную соразмерность частей и завершенность, но и укрупняет масштаб созданной в произведении картины. Интересно, что господин и члены его семьи так до конца и остаются в рассказе безымянными, в то время как периферийные персонажи — Лоренцо, Луиджи, Кармелла — наделены собственными именами.

Сюжет — наиболее заметная сторона произведения, своего рода фасад художественного здания, формирующий первоначальное восприятие рассказа. Однако в «Господине из Сан-Франциско» координаты общей картины рисуемого мира намного шире собственно сюжетных временных и пространственных границ.

События рассказа очень точно «привязаны к календарю» и вписаны в географическое пространство. Путешествие, распланированное на два года вперед, начинается в конце ноября (плавание через Атлантику), а внезапно прерывается в декабрьскую, скорее всего, предрождественскую неделю: на Капри в это время заметно предпраздничное оживление, абруццкие горцы возносят «смиренно-радостные хвалы» Божьей матери перед ее изваянием «в гроте скалистой стены Монте-Соляро », а также молятся « рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, ...в далекой земле Иудиной...». Благодаря этой неявной календарной подробности содержание рассказа обогащается новыми гранями смысла: речь в нем идет не только о частной судьбе безымянного господина, но о жизни и смерти как ключевых — вечных — категориях бытия.

Точность и предельная достоверность — абсолютные критерии бунинской эстетики — проявляются в той тщательности, с какой описан в рассказе распорядок дня богатых туристов. Указания на «часы и минуты» прожигаемой ими жизни, перечень посещаемых в Италии достопримечательностей будто выверены по надежным туристским справочникам. Но главное, конечно, не в дотошной верности Бунина правдоподобию.

Стерильная регулярность и нерушимый распорядок существования господина вводят в рассказ важнейший для него мотив искусственности, автоматизма цивилизованного псевдобытия центрального персонажа. Трижды в рассказе почти останавливается сюжетное движение, отменяемое сначала методичным изложением маршрута круиза, потом размеренным отчетом о режиме дня на «Атлантиде» и, наконец, тщательным описанием порядка, заведенного в неаполитанском отеле. Механически разлинованы «графы» и «пункты» существования господина: «во-первых», «во-вторых», «в-третьих»; «в одиннадцать», «в пять», «в семь часов». В целом пунктуальность образа жизни американца и его компаньонов задает монотонный ритм описанию всего попадающего в его поле зрения природного и социального мира.

Выразительным контрастом этому миру оказывается в рассказе стихия живой жизни. Эта неведомая господину из Сан-Франциско жизнь подчинена совсем другой временной и пространственной шкале. В ней нет места графикам и маршрутам, числовым последовательностям и рациональным мотивировкам, а потому нет предсказуемости и «понятности» для сынов цивилизации. Неясные импульсы этой жизни порой будоражат сознание путешественников: то дочери американца покажется, будто она видит во время завтрака наследного азиатского принца; то хозяин отеля на Капри окажется именно тем джентльменом, которого уже сам американец видел накануне во сне. Впрочем, никаких следов в душе главного персонажа «так называемые мистические чувства» не оставляют.

Авторский взгляд постоянно корректирует ограниченное восприятие персонажа: читатель благодаря автору видит и узнает многое сверх того, что способен увидеть и понять герой рассказа. Самое главное отличие авторского «всеведающего» взгляда — его предельная открытость времени и пространству. Счет времени идет не на часы и дни, а на тысячелетия, на исторические эпохи, а открывающиеся взору пространства достигают «синих звезд неба». Вот почему, расставшись с умершим персонажем, Бунин продолжает рассказ вставным эпизодом о римском тиране Тиверии. Автору важна не столько ассоциативная параллель с судьбой заглавного героя, сколько возможность предельно укрупнить масштаб проблематики.

В последней трети рассказа изображаемые явления подаются максимально общим планом (финальная зарисовка «Атлантиды»). Рассказ о жизненном крахе самоуверенного «господина жизни» перерастает в медитацию (лирически насыщенное размышление) о связи человека и мира, о величии природного космоса и его неподвластности людским волям, о вечности и о непроницаемой тайне бытия. Здесь, на последних страницах рассказа, углубляется до символического название парохода (Атлантида — полулегендарный огромный остров к западу от Гибралтара, из-за землетрясения опустившийся на дно океана).

Возрастает частотность использования образов-символов: как символы с широким полем значений воспринимаются образы бушующего океана; «бесчисленных огненных глаз» корабля; «громадного, как утес», Дьявола; похожего на языческого идола капитана. Более того: в спроецированном на бесконечность времени и пространства изображении любая частность (образы персонажей, бытовые реалии, звуковая гамма и свето-цветовая палитра) приобретает символический содержательный потенциал.

Предметная детализация, или, как называл эту сторону писательской техники сам Бунин, внешняя изобразительность — одна из самых сильных сторон его мастерства. Эту грань таланта Бунина еще на заре его писательского пути заметил и оценил А.П.Чехов, подчеркнувший густоту бунинского живописания словом, плотность воссоздаваемых пластических картин: «...это очень ново, очень свежо и очень хорошо, только слишком компактно, вроде сгущенного бульона».

Замечательно, что при чувственной насыщенности, «фактурности» описаний любая их подробность полновесно обеспечена точным авторским знанием: Бунин был необыкновенно строг именно к точности и конкретности изображения. Разумеется, точность и конкретность деталей — не предел устремлений писателя, а лишь отправная точка для создания художественно убедительной картины.

Вторая особенность бунинской детализации — удивительная автономность, самодостаточность воспроизводимых подробностей. Деталь у Бунина порой находится в непривычных для классического реализма отношениях с сюжетом. Вспомним, что в литературе девятнадцатого века деталь, как правило, была подчинена какой-либо художественной задаче — раскрытию образа героя, характеристике места действия и, в конечном счете, конкретизации сюжетного движения. Конечно, Бунин не может обойтись без подробностей такого же плана.

Яркий пример «служебных», мотивирующих сюжет деталей в «Господине из Сан-Франциско» — описание вечернего костюма центрального персонажа. Инерция авторского иронического перечисления элементов одежды («кремовое шелковое трико», «черные шелковые носки», «бальные туфли», «подтянутые шелковыми помочами черные брюки», «белоснежная рубашка», «блестящие манжеты») вдруг иссякает, когда крупным планом и в манере замедленной киносъемки подается финальная, самая значимая подробность — не дающаяся пальцам старика шейная запонка, единоборство с которой лишает его последних сил. Поразительно уместно и соседство с этим эпизодом «говорящей» звуковой детали — загудевшего по всему отелю «второго гонга». Впечатление торжественной исключительности момента как нельзя лучше готовит читателя к восприятию кульминационной сцены.

В то же время бунинские детали далеко не всегда столь отчетливо соотнесены с общей картиной происходящего. Вот, например, описание успокаивающегося после внезапной смерти американца отеля: «...Тарантеллу пришлось отменить, лишнее электричество потушили... и стало так тихо, что четко слышался стук часов в вестибюле, где только один попугай деревянно бормотал что-то, возясь перед сном в своей клетке, ухитряясь заснуть с нелепо задранной на верхний шесток лапой...» Экзотический в соседстве со сценой смерти попугай будто просится в отдельную прозаическую миниатюру, — настолько самодостаточно это выразительное описание. Только ли ради эффектного контраста использована эта деталь? Для сюжета эта подробность явно избыточна. Частность стремится хотя бы на время заполнить все поле зрения, заставляя забыть о происходящих событиях.

Деталь в прозе Бунина не замкнута на конкретный сюжетный эпизод, но свидетельствует о состоянии мира в целом и потому стремится вобрать в себя всю полноту чувственных проявлений жизни. Уже современники писателя заговорили о его уникальной способности передавать впечатления от внешнего мира во всей сложной совокупности воспринимаемых качеств — формы, цвета, света, звука, запаха, температурных особенностей и осязательных характеристик, а также тех тонких психологических свойств, которыми воображение человека наделяет окружающий мир, догадываясь о его одушевленности и соприродности человеку. В этом отношении Бунин опирается на толстовскую стилевую традицию с ее «языческой», как говорили критики, мощью пластических характеристик и «телепатической» убедительностью образов.

Бунинское сложное и слитное описание возникающих у персонажей ощущений в специальной литературе иногда называют синестетическим (от слова «синестезия» —сложное восприятие, при котором взаимодействуют и смешиваются ощущения, характерные для разных органов чувств; например, «цветной слух»). Бунин сравнительно нечасто использует в своих описаниях метафоры и метафорические сравнения, однако если все же прибегает к ним, то добивается поразительной яркости. Вот пример такой образности: « В Средиземном море шла крупная и цветистая, как хвост павлина, волна, которую, при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и бешено летевшая навстречу трамонтана...»

Бунинский словарь богат, однако выразительность достигается не столько количественным расширением используемых слов, сколько виртуозностью их сопоставлений и сочетаний. Называемые предмет, действие или состояние, как правило, сопровождаются субъективно «окрашивающими», «озвучивающими» или психологически насыщенными эпитетами, придающими изображению специфически «бунинский» колорит («несметные глаза», «траурные» волны, надвигающийся «своей чернотой» остров, «сияющие утренние пары над морем», «яростные взвизгивания сирены» и т.д.). Используя однородные эпитеты, Бунин варьирует их качественные характеристики, чтобы они не заслоняли друг друга, а воспринимались в слитной взаимодополнительности. В неистощимо различных комбинациях даются сочетания со значением цвета, звука, температуры, объема, запаха. Бунин любит составные эпитеты и — подлинный конек писателя — оксюмороны (например, «грешно-скромная девушка»).

Однако при всем словесном богатстве и разнообразии Бунину свойственно постоянство в использовании однажды найденных эпитетов и словесных групп. Он неоднократно и в разных произведениях использует свои «фирменные» словосочетания, не останавливаясь перед повторами, если они продиктованы задачами изобразительной точности (иногда кажется, что он намеренно игнорирует возможность использовать синоним или перифразу). Так что оборотной стороной изобразительного великолепия и точности в стиле Бунина являются взвешенность и сдержанность словоупотребления. Излишней цветистости и орнаментальности в стиле Бунин никогда не допускал, называя такую манеру «петушковой» и порой браня за нее увлекавшихся «самоцельной красотой» коллег. Точность, художественная уместность и полнота изображения — вот те качества предметной детализации, которые мы находим в рассказе «Господин из Сан-Франциско».

И сюжет, и внешняя описательность в рассказе Бунина важны, но не исчерпывают полноты эстетического впечатления от произведения. Образ центрального персонажа в рассказе намеренно обобщен и к финалу уходит из фокуса писательского взгляда. Мы уже обращали внимание на то, какой содержательностью обладают у Бунина сама периодичность подачи изображаемых фактов и событий, само чередование динамических и описательных сцен, авторской точки зрения и ограниченного восприятия героя — одним словом, сама мера регулярности и теснящей ее стихийности в создаваемой картине. Если обобщить все это универсальным стилевым понятием, то самым уместным окажется термин ритм.

Делясь тайнами писательского мастерства, Бунин признавался, что, прежде чем что-либо написать, он должен почувствовать ощущение ритма, «найти звук»: «Как скоро я его нашел, все остальное дается само собой». Не удивительно в этой связи, что удельный вес сюжета в композиции бунинских произведений может быть минимальным: почти полностью «бессюжетным» является, например, знаменитый рассказ «Антоновские яблоки». В «Господине из Сан-Франциско» сюжет более значим, но роль ведущего композиционного начала принадлежит не сюжету, а ритму. Как уже говорилось, движением текста управляет взаимодействие и чередование двух мотивов: регламентированной монотонности существования господина — и непредсказуемо свободной стихии подлинной, живой жизни. Каждый из мотивов поддержан своей системой образных, лексических и звуковых повторов; каждый выдержан в своей эмоциональной тональности. Нетрудно заметить, например, что служебные детали (вроде отмеченной шейной запонки или повторяющихся подробностей обедов и «развлечений») служат предметной опорой для первого (этот мотив можно, используя музыкальный термин, назвать «темой господина»). Напротив, «несанкционированные», «лишние», будто самопроизвольно появляющиеся в тексте подробности дают импульсы мотиву живой жизни (назовем его, опять-таки условно, «лирической темой»). Таковы отмеченные описания заснувшего попугая или разряженной лошадки и множество частных характеристик природы и людей «прекрасной, солнечной страны».

Лирическая тема, сначала едва различимая, постепенно набирает силу, чтобы отчетливо зазвучать в последней трети рассказа (ее компоненты — образы разноцветья, живописной пестроты, солнечности, распахивающегося пространства). Финальная часть рассказа — своеобразная музыкальная кода — обобщает предшествующее развитие. Почти все объекты изображения здесь повторяются по сравнению с началом рассказа: вновь «Атлантида» с ее контрастами палуб и «подводной утробы», вновь лицедейство танцующей пары, вновь ходящие горы океана за бортом. Однако то, что в начале рассказа воспринималось как проявление авторского социального критицизма, благодаря интенсивному внутреннему лиризму поднимается на высоту трагического обобщения: в концовке неразделимо слитно звучат авторская мысль о бренности земного существования и художническая интуиция о величии и красоте живой жизни. Предметное значение финальных образов как будто рождает ощущение катастрофизма и обреченности, но их художественная выразительность, сама музыкальная текучесть формы создают этому ощущению неустранимый и прекрасный противовес.

И все же самое тонкое и наиболее «бунинское» средство ритмизации текста — его звуковая организация. В способности воссоздавать стереоиллюзию «звонкого мира» Бунин, пожалуй, не знает себе равных в русской литературе. Музыкальные мотивы составной частью входят в тематическое содержание рассказа: в тех или иных сюжетных эпизодах звучат струнный и духовой оркестры; «сладостно-бесстыдная» музыка вальсов и танго позволяет «расслабиться» ресторанной публике; на периферии описаний возникают упоминания о тарантелле или о волынке. Однако еще важнее другое: самые мельчайшие фрагменты возникающей картины под пером Бунина озвучиваются, создавая широкий акустический диапазон от почти неразличимого шепота до оглушительного рева. Текст до предела насыщен подробностями звучания, причем выразительность звуковой лексики поддержана фонетическим обликом слов и словосочетаний. Особое место в этом ряду занимают сигналы: гудки, трубы, звонок, гонг, сирена. Текст рассказа будто прошит этими звуковыми нитями, придающими произведению впечатление высочайшей соразмерности частей. Поначалу воспринимаемые как реальные детали быта, эти подробности по мере движения рассказа начинают соотноситься с общей картиной мироздания, с грозной предупреждающей ритмикой, исподволь набирающей силу в авторских медитациях, приобретают статус символов. Этому способствует и высокая степень фонетической упорядоченности текста.

«...Девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, — та, где глухо гоготали исполинские топки...» Апокалиптический аккомпанемент в этом фрагменте создается не только упоминанием ада («девятый круг»), но и цепочкой ассонансов (четыре ударных «о» подряд!) и интенсивностью аллитераций. Порой звуковые сближения для Бунина даже важнее, чем смысловая сочетаемость: глагол «гоготали» не у всякого вызовет ассоциации с приглушенностью.

Творчество всякого большого мастера дает глубокие и разнообразные интерпретационные возможности, однако границы возможных толкований все-таки определены содержательным ядром произведения. Бунинский рассказ долгое время воспринимался и современниками, и людьми последующих поколений преимущественно в перспективе социального критицизма. В поле зрения таких читателей попадали прежде всего зафиксированные писателем контрасты богатства и бедности, а главной авторской целью при этом объявлялось «разоблачение» буржуазного миропорядка. На первый взгляд, бунинский рассказ действительно дает материал для таких умозаключений.

Более того, по свидетельству жены писателя В.Н.Муромцевой-Буниной, одним из биографических источников замысла мог быть спор, в котором Бунин так возражал своему оппоненту — попутчику на пароходе: «Если разрезать пароход вертикально, то увидим: мы сидим, пьем вино... а машинисты в пекле, черные от угля работают... Справедливо ли это?». Однако только ли социальное неблагополучие в поле зрения писателя и оно ли является, с его точки зрения, главной причиной общего катастрофизма жизни?

Как мы уже знаем, мышление Бунина намного более масштабно: социальные диспропорции для него — лишь следствие гораздо более глубоких и гораздо менее прозрачных причин. Рассказ Бунина — о сложном и драматическом взаимодействии социального и природно-космического в человеческой жизни, о близорукости людских претензий на господство в этом мире, о непознаваемой глубине и красоте Вселенной — той красоте, которую, как пишет Бунин в рассказе, «бессильно выразить человеческое слово ».


“Господин из Сан-Франциско” – один из самых знаменитых рассказов русского прозаика Ивана Алексеевича Бунина. Он был опубликован в 1915 году и уже давно стал хрестоматийным, его проходят в школах и университетах. За кажущейся простотой этого произведения скрываются глубокие смыслы и проблематика, что никогда не теряет актуальности.

Меню статьи:

История создания и фабула рассказа

По словам самого Бунина, вдохновителем для написания “Господина…” стала повесть Томаса Манна “Смерть в Венеции”. На тот момент Иван Алексеевич не читал произведение своего немецкого коллеги, а лишь знал, что в нем на острове Капри умирает некий американец. Так что “Господин из Сан-Франциско” и “Смерть в Венеции” никак не связаны, разве что удачной идеей.

По сюжету некий господин из Сан-Франциско вместе со своей женой и молоденькой дочкой отправляются в большое путешествие из Нового Света в Старый Свет. Господин всю жизнь работал и нажил солидное состояние. Теперь, как и все люди его статуса, он может себе позволить заслуженный отдых. Семейство плывет на шикарном корабле под названием “Атлантида”. Судно больше напоминает шикарный передвижной отель, где длится вечный праздник и все работает для того, чтобы приносить удовольствие его неприлично богатым пассажирам.

Первой туристической точкой в маршруте наших путешественников становится Неаполь, который встречает их неблагосклонно – в городе стоит отвратительная погода. Вскоре господин из Сан-Франциско покидает город, чтобы отправиться к берегам солнечного Капри. Однако там, в уютной читальне фешенебельного отеля, его ждет неожиданная смерть от приступа. Господина спешно переносят в самый дешевый номер (дабы не портить репутации отеля) и в глухом ящике, в трюме “Атлантиды”, отправляют домой в Сан-Франциско.

Главные герои: характеристика образов

Господин из Сан-Франциско

С господином из Сан-Франциско мы знакомимся с первых страниц рассказа, ведь он является центральным персонажем произведения. Удивительно, но автор не удостаивает своего героя имени. На протяжении всего повествования он так и остается “господином” или “мистером”. Почему? В этом писатель честно признается своему читателю – этот человек безлик “в своем стремлении купить на имеющиеся богатства прелести реальной жизни”.

Прежде чем вешать ярлыки, давайте познакомимся с этим господином поближе. Вдруг он не так уж плох? Итак, наш наш герой всю жизнь тяжело трудился (“китайцы, которых он выписывал к себе на работу целыми тысячами, хорошо это знали”). Ему исполнилось 58 лет и теперь он имеет полное материальное и моральное право устроить себе (и семье по совместительству) большой отдых.

“До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее”

Описывая внешность своего безымянного господина, Бунин, отличавшийся способностью замечать в каждом индивидуальные черточки, почему-то не находит в этом человеке ничего особенного. Он небрежно рисует его портрет – “сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый… желтоватое лицо с подстриженными серебряными усами… крупные зубы… крепкая лысая голова”. Кажется, что за этой грубой “амуницией”, которую выдают в комплекте с солидным состоянием, тяжело рассмотреть мысли и чувства человека, а, быть может, все чувственное просто закисает в таких условиях хранения.

При более тесном знакомстве с господином мы по-прежнему мало о нем узнаем. Знаем, что он носит элегантные дорогие костюмы с удушливыми воротничками, знаем, что за ужином в “Антлантиде” он досыта наедается, докрасна накуривается сигарами и напивается ликерами, и это приносит удовольствие, а больше по сути ничего не знаем.

Поразительно, но за время всего большого путешествия на судне и пребывания в Неаполе, из уст господина не прозвучало ни одного восторженного возгласа, он ничем не восторгается, ничему не удивляется, ни о чем не рассуждает. Поездка приносит ему массу неудобств, но не ехать он не может, ведь так поступают все люди его ранга. Так положено – сперва Италия, потом Франция, Испания, Греция, непременно Египет и британские острова, на обратном пути экзотичная Япония…

Измученный морской болезнью, он приплывает на остров Капри (обязательная точка на пути любого уважающего себя туриста). В шикарном номере лучшего отеля острова господин из Сан-Франциско постоянно произносит “О, это ужасно!”, даже не стараясь понять, что именно ужасно. Уколы запонок, духота крахмального воротничка, непослушные подагрические пальцы… скорее бы в читальню и выпить местного вина, его непременно пьют все уважаемые туристы.

А добравшись до своей “мекки” в читальне отеля, господин из Сан-Франциско умирает, но нам его не жалко. Нет-нет, мы не желаем праведной расправы, нам попросту все равно, как если бы сломался стул. Мы бы не стали лить слез о стуле.

В погоне за богатством этот глубоко ограниченный человек не знал, как распорядиться деньгами, а потому покупал то, что ему навязывало общество – неудобную одежду, ненужные путешествия, даже распорядок дня, по которому обязаны были отдыхать все путешествующие. Ранний подъем, первый завтрак, прогулка по палубе или “наслаждение” достопримечательностями города, второй завтрак, добровольно-принудительный сон (всем пристало в это время быть утомленными!), сборы и долгожданный ужин, обильный, сытный, пьяный. Вот так выглядит мнимая “свобода” богатого человека из Нового света.

Жена господина

У жены господина из Сан-Франциско, увы, тоже нет имени. Автор называет ее “миссис” и характеризует как “женщину крупную, широкую и спокойную”. Она как безликая тень следует вслед за своим состоятельным супругом, прогуливается по палубе, завтракает, ужинает, “наслаждается” достопримечательностями. Писатель признается, что она не очень впечатлительна, но, как все пожилые американки, страстная путешественница… По крайней мере, ей положено быть таковой.

Единственный эмоциональный всплеск происходит после смерти супруга. Миссис негодует, что управляющий отеля отказывается поместить тело умершего в дорогие номера и оставляет его “ночевать” в убогой сырой комнатушке. И ни слова о потере супруга, они потеряли уважение, статус – вот, что занимает несчастную женщину.

Дочь господина

Эта милая мисс не вызывает отрицательных эмоций. Она не капризна, не чванлива, не болтлива, напротив, очень сдержана и застенчива.

“Высокая, тонкая, с великолепными волосами, прекрасно убранными, с ароматическими от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток”

На первый взгляд автор благосклонен к этой премилой особе, но даже дочке он не дает имени, потому что в ней вновь-таки нет ничего индивидуального. Помните, эпизод, когда она трепещет, разговаривая на борту “Атлантиды” с наследным принцем, что путешествовал инкогнито. Все, безусловно, знали, что это восточный принц и знали, как он сказочно богат. Юная мисс сходила с ума от волнения, когда тот обратил на нее внимание, возможно, она даже влюбилась в него. А между тем восточный принц был совсем не хорош собой – маленький, как мальчишка, тонюсенькое лицо с натянутой смуглой кожей, редкие усики, непривлекательный европейский наряд (он ведь путешествует инкогнито!). Влюбляться в принцев положено, даже если он сущий урод.

Другие персонажи

В качестве контраста нашей холодной троице автор дает вкраплениями описания персонажей из народа. Это и лодочник Лоренцо (“беззаботный гуляка и красавец”), и два горца с волынками наперевес, и простые итальянца, встречающие катер с берега. Все они – обитатели радостной, веселой, прекрасной страны, они ее хозяева, ее пот и кровь. У них нет несметных состояний, тугих воротничков и светских обязанностей, но в своей бедности они богаче всех вместе взятых господинов из Сан-Франциско, их холодных жен и нежных дочерей.

Господин из Сан-Франциско понимает это на каком-то подсознательном, интуитивном уровне… и ненавидит всех этих “воняющих чесноком людишек”, ведь он не может просто взять и побежать босяком по берегу – у него по расписанию второй завтрак.

Анализ произведения

Рассказ можно условно разделить на две неравные части – до и после смерти господина из Сан-Франциско. Мы становимся свидетелями яркой метаморфозы, которая произошла буквально во всем. Как вмиг обесценились деньги и статус этого человека, этого самопровозглашенного властелина жизни. Управляющий отеля, который еще несколько часов назад расплывался в сладкой улыбке перед состоятельным гостем, теперь позволяет себе неприкрытую фамильярность в отношении миссис, мисс и умершего господина. Теперь это не почетный гость, который оставит в кассе солидную сумму, а просто труп, что рискует бросить тень на великосветский отель.

Выразительными мазками Бунин рисует холодящее безразличие всех вокруг к смерти человека, начиная от постояльцев, вечер которых теперь омрачен, и заканчивая женой и дочерью, путешествие которых безнадежно испорчено. Лютый эгоизм и холодность – каждый думает только о себе.

Обобщенной аллегорией этого насквозь фальшивого буржуазного общества становится корабль “Атлантида”. Своими палубами он также разделен на классы. В роскошных залах веселятся и напиваются богачи со своими спутницами и семьями, а в трюмах до седьмого пота работают те, кого представители высшего света и за людей не считают. Но мир денег и бездуховности обречен, именно поэтому автор называет свой корабль-аллегорию в честь затонувшего материка “Атлантидой”.

Проблематика произведения

В рассказе “Господин из Сан-Франциско” Иван Бунин поднимает такие вопросы:

  • В чем истинная значимость денег в жизни?
  • Можно ли купить радость и счастье?
  • Стоит ли ради призрачного вознаграждения терпеть постоянные лишения?
  • Кто свободнее: богачи или бедняки?
  • Каково назначение человека в этом мире?

Особенно любопытен для рассуждения последний вопрос. Он, безусловно, не нов – многие литераторы задумывались над тем, в чем смысл человеческого существования. Бунин не вдается в сложную философию, его вывод прост – человек должен прожить так, чтобы оставить после себя след. Будут ли это произведения искусства, реформы в жизни миллионов или светлая память в сердцах близких, не имеет значения. Господин из Сан-Франциско не оставил ничего, о нем никто искренне не поскорбит, даже жена с дочерью.

Место в литературе: Литература ХХ века → Русская литература ХХ века → Творчество Ивана Бунина → Рассказ “Господин из Сан-Франциско” (1915).

Господин из Сан-Франциско: главные герои, анализ произведения, проблемы

5 (100%) 2 votes
Господин из Сан-Франциско — имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил — ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения. Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствия, на путешествие во всех отношениях отличное. Для такой уверенности у него был тот довод, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, — китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! — и наконец увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Люди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать наслаждение жизнью с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно, он хотел вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был и за жену с дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью, но ведь все пожилые американки страстные путешественницы. А что до дочери, девушки на возрасте и слегка болезненной, то для нее путешествие было прямо необходимо: не говоря уже о пользе для здоровья, разве не бывает в путешествиях счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом и рассматриваешь фрески рядом с миллиардером. Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствуют особенно тонко, — любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной; карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые — стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere; входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония, — разумеется, уже на обратном пути... И все пошло сперва прекрасно. Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно. Пассажиров было много, пароход — знаменитая «Атлантида» — был похож на громадный отель со всеми удобствами, — с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, — и жизнь на нем протекала весьма размеренно: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффльборд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда длинными камышовыми креслами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его... И тут господин из Сан-Франциско спешил в свою богатую кабину — одеваться. По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных подвалах. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой, сирена, но немногие из обедающих слышали сирену — ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в двухсветной зале, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и мужчинами во фраках и смокингах, стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как лорд-мэр. Смокинг и крахмальное белье очень молодили господина из Сан-Франциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый, он сидел в золотисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой вина, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью — крепкая лысая голова. Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно, с невинной откровенностью — дочь, высокая, тонкая, с великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток, чуть припудренных... Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, — в том числе, конечно, и господин из Сан-Франциско, — задрав ноги, до малиновой красноты лиц накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца. Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы, — точно плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, — в смертной тоске стенала удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, — та, где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили коньяк и ликеры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальной зале все сияло и изливало свет, тепло и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались в танго — и музыка настойчиво, в сладостно-бесстыдной печали молила все об одном, все о том же... Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, бритый, длинный, в старомодном фраке, был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала своего счастья: он танцевал только с ней, и все выходило у них так тонко, очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле. В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже на раннюю весну; на борту «Атлантиды» появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес, — наследный принц одного азиатского государства, путешествующий инкогнито, человек маленький, весь деревянный, широколицый, узкоглазый, в золотых очках, слегка неприятный — тем, что крупные усы сквозили у него как у мертвого, в общем же милый, простой и скромный. В Средиземном море шла крупная и цветистая, как хвост павлина, волна, которую, при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и бешено летевшая навстречу трамонтана... Потом, на вторые сутки, небо стало бледнеть, горизонт затуманился: близилась земля, показались Иския, Капри, в бинокль уже виден был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого Неаполь... Многие леди и джентльмены уже надели легкие, мехом вверх шубки; безответные, всегда шепотом говорящие бои-китайцы, кривоногие подростки со смоляными косами до пят и с девичьими густыми ресницами, исподволь вытаскивали к лестницам пледы, трости, чемоданы, несессеры... Дочь господина из Сан-Франциско стояла на палубе рядом с принцем, вчера вечером, по счастливой случайности, представленным ей, и делала вид, что пристально смотрит вдаль, куда он указывал ей, что-то объясняя, что-то торопливо и негромко рассказывая; он по росту казался среди других мальчиком, он был совсем не хорош собой и странен, — очки, котелок, английское пальто, а волосы редких усов точно конские, смуглая тонкая кожа на плоском лице точно натянута и как будто слегка лакирована, — но девушка слушала его и от волнения не понимала, что он ей говорит; сердце ее билось от непонятного восторга перед ним: все, все в нем было не такое, как у прочих, — его сухие руки, его чистая кожа, под которой текла древняя царская кровь; даже его европейская, совсем простая, но как будто особенно опрятная одежда таили в себе неизъяснимое очарование. А сам господин из Сан-Франциско, в серых гетрах на ботинках, все поглядывал на стоявшую возле него знаменитую красавицу, высокую, удивительного сложения блондинку с разрисованными по последней парижской моде глазами, державшую на серебряной цепочке крохотную, гнутую, облезлую собачку и все разговаривавшую с нею. И дочь, в какой-то смутной неловкости, старалась не замечать его. Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы. Так было всюду, так было в плавании, так должно было быть и в Неаполе. Неаполь рос и приближался; музыканты, блестя медью духовых инструментов, уже столпились на палубе и вдруг оглушили всех торжествующими звуками марша, гигант-командир, в парадной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой пассажирам. А когда «Атлантида» вошла наконец в гавань, привалила к набережной своей многоэтажной громадой, усеянной людьми, и загрохотали сходни, — сколько портье и их помощников в картузах с золотыми галунами, сколько всяких комиссионеров, свистунов мальчишек и здоровенных оборванцев с пачками цветных открыток в руках кинулосъ к нему навстречу с предложением услуг! И он ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю того самого отеля, где мог остановиться и принц, и спокойно говорил сквозь зубы то по-английски, то по-итальянски: — Go away! Via! Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку: рано утром — завтрак в сумрачной столовой, облачное, мало обещающее небо и толпа гидов у дверей вестибюля; потом первые улыбки теплого розоватого солнца, вид с высоко висящего балкона на Везувий, до подножия окутанный сияющими утренними парами, на серебристо-жемчужную рябь залива и тонкий очерк Капри на горизонте, на бегущих внизу, по набережной, крохотных осликов в двуколках и на отряды мелких солдатиков, шагающих куда-то с бодрой и вызывающей музыкой; потом — выход к автомобилю и медленное движение по людным узким и сырым коридорам улиц, среди высоких, многооконных домов, осмотр мертвенно-чистых и ровно, приятно, но скучно, точно снегом, освещенных музеев или холодных, пахнущих воском церквей, в которых повсюду одно и то же: величавый вход, закрытый тяжкой кожаной завесой, а внутри — огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника, краснеющие в глубине на престоле, убранном кружевами, одинокая старуха среди темных деревянных парт, скользкие гробовые плиты под ногами и чье-нибудь «Снятие со креста», непременно знаменитое; в час — второй завтрак на горе Сан-Мартино, куда съезжается к полудню немало людей самого первого сорта и где однажды дочери господина из Сан-Франциско чуть не сделалось дурно: ей показалось, что в зале сидит принц, хотя она уже знала из газет, что он в Риме; в пять — чай в отеле, в нарядном салоне, где так тепло от ковров и пылающих каминов; а там снова приготовления к обеду — снова мощный, властный гул гонга по всем этажам, снова вереницы, шуршащих по лестницам шелками и отражающихся в зеркалах декольтированных дам, Снова широко и гостеприимно открытый чертог столовой, и красные куртки музыкантов на эстраде, и черная толпа лакеев возле метрдотеля, с необыкновенным мастерством разливающего по тарелкам густой розовый суп... Обеды опять были так обильны и кушаньями, и винами, и минеральными водами, и сластями, и фруктами, что к одиннадцати часам вечера по всем номерам разносили горничные каучуковые пузыри с горячей водой для согревания желудков. Однако декабрь «выдался» не совсем удачный: портье, когда с ними говорили о погоде, только виновато поднимали плечи, бормоча, что такого года они и не запомнят, хотя уже не первый год приходилось им бормотать это и ссылаться на то, что всюду происходит что-то ужасное: на Ривьере небывалые ливни и бури, в Афинах снег, Этна тоже вся занесена и по ночам светит, из Палермо туристы, спасаясь от стужи, разбегаются... Утреннее солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал сеять дождь да все гуще и холоднее; тогда пальмы у подъезда отеля блестели жестью, город казался особенно грязным и тесным, музеи чересчур однообразными, сигарные окурки толстяков-извозчиков в резиновых, крыльями развевающихся по ветру накидках — нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым, обувь синьоров, разметающих трамвайные рельсы, ужасною, а женщины, шлепающие по грязи, под дождем с черными раскрытыми головами, — безобразно коротконогими; про сырость же и вонь гнилой рыбой от пенящегося у набережной моря и говорить нечего. Господин и госпожа из Сан-Франциско стали по утрам ссориться; дочь их то ходила бледная, с головной болью, то оживала, всем восхищалась и была тогда и мила, и прекрасна: прекрасны были те нежные, сложные чувства, что пробудила в ней встреча с некрасивым человеком, в котором текла необычная кровь, ибо ведь, в конце концов, и не важно, что именно пробуждает девичью душу, — деньги ли, слава ли, знатность ли рода... Все уверяли, что совсем не то в Сорренто, на Капри — там и теплей, и солнечней, и лимоны цветут, и нравы честнее, и вино натуральней. И вот семья из Сан-Франциско решила отправиться со всеми своими сундуками на Капри, с тем, чтобы, осмотрев его, походив по камням на месте дворцов Тиверия, побывав в сказочных пещерах Лазурного Грота и послушав абруццких волынщиков, целый месяц бродящих перед Рождеством по острову и поющих хвалы деве Марии, поселиться в Сорренто. В день отъезда, — очень памятный для семьи из Сан-Франциско! — даже и с утра не было солнца. Тяжелый туман до самого основания скрывал Везувий, низко серел над свинцовой зыбью моря. Острова Капри совсем не было видно — точно его никогда и не существовало на свете. И маленький пароходик, направившийся к нему, так валяло со стороны на сторону, что семья из Сан-Франциско пластом лежала на диванах в жалкой кают-компании этого пароходика, закутав ноги пледами и закрыв от дурноты глаза. Миссис страдала, как она думала, больше всех: ее несколько раз одолевало, ей казалось, что она умирает, а горничная, прибегавшая к ней с тазиком, — уже многие годы изо дня в день качавшаяся на этих волнах и в зной и в стужу и все-таки неутомимая, — только смеялась. Мисс была ужасно бледна и держала в зубах ломтик лимона. Мистер, лежавший на спине, в широком пальто и большом картузе, не разжимал челюстей всю дорогу; лицо его стало темным, усы белыми, голова тяжко болела: последние дни, благодаря дурной погоде, он пил по вечерам слишком много и слишком много любовался «живыми картинами» в некоторых притонах. А дождь сек в дребезжащие стекла, на диваны с них текло, ветер с воем ломил в мачты и порою, вместе с налетавшей волной, клал пароходик совсем набок, и тогда с грохотом катилось что-то внизу. На остановках, в Кастелламаре, в Сорренто, было немного легче; но и тут размахивало страшно, берег со всеми своими обрывами, садами, пиниями, розовыми и белыми отелями, и дымными, курчаво-зелеными горами летал за окном вниз и вверх, как на качелях; в стены стукались лодки, сырой ветер дул в двери, и, ни на минуту не смолкая, пронзительно вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы «Royal» картавый мальчишка, заманивавший путешественников. И господин из Сан-Франциско, чувствуя себя так, как и подобало ему, — совсем стариком, — уже с тоской и злобой думал обо всех этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых итальянцами; раз во время остановки, открыв глаза и приподнявшись с дивана, он увидел под скалистым отвесом кучу таких жалких, насквозь проплесневевших каменных домишек, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная Италия, которой он приехал наслаждаться, почувствовал отчаяние... Наконец, уже в сумерках, стал надвигаться своей чернотой остров, точно насквозь просверленный у подножья красными огоньками, ветер стал мягче, теплей, благовонней, по смиряющимся волнам, переливавшимся, как черное масло, потекли золотые удавы от фонарей пристани... Потом вдруг загремел и шлепнулся в воду якорь, наперебой понеслись отовсюду яростные крики лодочников — и сразу стало на душе легче, ярче засияла кают-компания, захотелось есть, пить, курить, двигаться... Через десять минут семья из Сан-Франциско сошла в большую барку, через пятнадцать ступила на камни набережной, а затем села в светлый вагончик и с жужжанием потянулась вверх по откосу, среди кольев на виноградниках, полуразвалившихся каменных оград и мокрых, корявых, прикрытых кое-где соломенными навесами апельсинных деревьев, с блеском оранжевых плодов и толстой глянцевитой листвы скользивших вниз, под гору, мимо открытых окон вагончика... Сладко пахнет в Италии земля после дождя, и свой, особый запах есть у каждого ее острова! Остров Капри был сыр и темен в этот вечер. Но тут он на минуту ожил, кое-где осветился. На верху горы, на площадке фюникулера, уже опять стояла толпа тех, на обязанности которых лежало достойно принять господина из Сан-Франциско. Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, — несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек, и компания длинноногих, круглоголовых немецких юношей в тирольских костюмах и с холщовыми сумками за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах и совсем не щедрых на траты. Господин из Сан-Франциско, спокойно сторонившийся и от тех, и от других, был сразу замечен. Ему и его дамам торопливо помогли выйти, перед ним побежали вперед, указывая дорогу, его снова окружили мальчишки и те дюжие каприйские бабы, что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных туристов. Застучали по маленькой, точно оперной площади, над которой качался от влажного ветра электрический шар, их деревянные ножные скамеечки, по-птичьему засвистала и закувыркалась через голову орава мальчишек — и как по сцене пошел среди них господин из Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под слитыми в одно домами, за которой покато вела к сияющему впереди подъезду отеля звонкая уличка с вихром пальмы над плоскими крышами налево и синими звездами на черном небе вверху, впереди. И все было похоже на то, что это в честь гостей из Сан-Франциско ожил каменный сырой городок на скалистом островке в Средиземном море, что это они сделали таким счастливым и радушным хозяина отеля, что только их ждал китайский гонг, завывавший по всем этажам сбор к обеду, едва вступили они в вестибюль. Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: он вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке и с той же зеркально причесанной головою. Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств, то сейчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове... Только что отбыла гостившая на Капри высокая особа — Рейс XVII. И гостям из Сан-Франциско отвели те самые апартаменты, что занимал он. К ним приставили самую красивую и умелую горничную, бельгийку, с тонкой и твердой от корсета талией и в крахмальном чепчике в виде маленькой зубчатой короны, и самого видного из лакеев, угольно-черного, огнеглазого сицилийца, и самого расторопного коридорного, маленького и полного Луиджи, много переменившего подобных мест на своем веку. А через минуту в дверь комнаты господина из Сан-Франциско легонько стукнул француз-метрдотель, явившийся, чтобы узнать, будут ли господа приезжие обедать, и в случае утвердительного ответа, в котором, впрочем, не было сомнения, доложить, что сегодня лангуст, ростбиф, спаржа, фазаны и так далее. Пол еще ходил под господином из Сан-Франциско, — так закачал его этот дрянной итальянский пароходишко, — но он не спеша, собственноручно, хотя с непривычки и не совсем ловко, закрыл хлопнувшее при входе метрдотеля окно, из которого пахнуло запахом дальней кухни и мокрых цветов в саду, и с неторопливой отчетливостью ответил, что обедать они будут, что столик для них должен быть поставлен подальше от дверей, в самой глубине залы, что пить они будут вино местное, и каждому его слову метрдотель поддакивал в самых разнообразных интонациях, имевших, однако, только тот смысл, что нет и не может быть сомнения в правоте желаний господина из Сан-Франциско и что все будет исполнено в точности. Напоследок он склонил голову и деликатно спросил: — Все, сэр? И, получив в ответ медлительное «yes», прибавил, что сегодня у них в вестибюле тарантелла — танцуют Кармелла и Джузеппе, известные всей Италии и «всему миру туристов». — Я видел ее на открытках, — сказал господин из Сан-Франциско ничего не выражающим голосом. — А этот Джузеппе — ее муж? — Двоюродный брат, сэр, — ответил метрдотель. И, помедлив, что-то подумав, но ничего не сказав, господин из Сан-Франциско отпустил его кивком головы. А затем он снова стал точно к венцу готовиться: повсюду зажег электричество, наполнил все зеркала отражением света и блеска, мебели и раскрытых сундуков, стал бриться, мыться и поминутно звонить, в то время как по всему коридору неслись и перебивали его другие нетерпеливые звонки — из комнат его жены и дочери. И Луиджи, в своем красном переднике, с легкостью, свойственной многим толстякам, делая гримасы ужаса, до слез смешивший горничных, пробегавших мимо с кафельными ведрами в руках, кубарем катился на звонок и, стукнув в дверь костяшками, с притворной робостью, с доведенной до идиотизма почтительностью спрашивал: — Ha sonato, signore? И из-за двери слышался неспешный и скрипучий, обидно вежливый голос: — Yes, come in... Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный для него вечер? Он, как всякий испытавший качку, только очень хотел есть, с наслаждением мечтал о первой ложке супа, о первом глотке вина и совершал привычное дело туалета даже в некотором возбуждении, не оставлявшем времени для чувств и размышлений. Побрившись, вымывшись, ладно вставив несколько зубов, он, стоя перед зеркалами, смочил и прибрал щетками в серебряной оправе остатки жемчужных волос вокруг смугло-желтого черепа, натянул на крепкое старческое тело с полнеющей от усиленного питания талией кремовое шелковое трико, а на сухие ноги с плоскими ступнями — черные шелковые носки и бальные туфли, приседая, привел в порядок высоко подтянутые шелковыми помочами черные брюки и белоснежную, с выпятившейся грудью рубашку, вправил в блестящие манжеты запонки и стал мучиться с ловлей под твердым воротничком запонки шейной. Пол еще качался под ним, кончикам пальцев было очень больно, запонка порой крепко кусала дряблую кожицу в углублении под кадыком, но он был настойчив и наконец, с сияющими от напряжения глазами, весь сизый от сдавившего ему горло, не в меру тугого воротничка, таки доделал дело — и в изнеможении присел перед трюмо, весь отражаясь в нем и повторяясь в других зеркалах. — О, это ужасно! — пробормотал он, опуская крепкую лысую голову и не стараясь понять, не думая, что именно ужасно; потом привычно и внимательно оглядел свои короткие, с подагрическими затвердениями в суставах пальцы, их крупные и выпуклые ногти миндального цвета и повторил с убеждением: — Это ужасно... Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел по всему дому второй гонг. И, поспешно встав с места, господин из Сан-Франциско еще больше стянул воротничок галстуком, а живот открытым жилетом, надел смокинг, выправил манжеты, еще раз оглядел себя в зеркале... Эта Кармелла, смуглая, с наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде, где преобладает оранжевый цвет, пляшет, должно быть, необыкновенно, подумал он. И, бодро выйдя из своей комнаты и подойдя по ковру к соседней, жениной, громко спросил, скоро ли они? — Через пять минут! — звонко и уже весело отозвался из-за двери девичий голос. — Отлично, — сказал господин из Сан-Франциско. И не спеша пошел по коридорам и по лестницам, устланным красными коврами, вниз, отыскивая читальню. Встречные слуги жались от него к стене, а он шел, как бы не замечая их. Запоздавшая к обеду старуха, уже сутулая, с молочными волосами, но декольтированная, в светло-сером шелковом платье, поспешила впереди него изо всех сил, но смешно, по-куриному, и он легко обогнал ее. Возле стеклянных дверей столовой, где уже все были в сборе и начали есть, он остановился перед столиком, загроможденным коробками сигар и египетских папирос, взял большую маниллу и кинул на столик три лиры; на зимней веранде мимоходом глянул в открытое окно: из темноты повеяло на него нежным воздухом, померещилась верхушка старой пальмы, раскинувшая по звездам свои вайи, казавшиеся гигантскими, донесся отдаленный ровный шум моря... В читальне, уютной, тихой и светлой только над столами, стоя шуршал газетами какой-то седой немец, похожий на Ибсена, в серебряных круглых очках и с сумасшедшими, изумленными глазами. Холодно осмотрев его, господин из Сан-Франциско сел в глубокое кожаное кресло в углу, возле лампы под зеленым колпаком, надел пенсне и, дернув головой от душившего его воротничка, весь закрылся газетным листом. Он быстро пробежал заглавия некоторых статей, прочел несколько строк о никогда не прекращающейся балканской войне, привычным жестом перевернул газету, — как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то. Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в гостинице замять это ужасное происшествие, мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и за голову господина из Сан-Франциско куда подальше — и ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он. Но немец вырвался из читальни с криком, он всполошил весь дом, всю столовую. И многие вскакивали из-за еды, многие, бледнея, бежали к читальне, на всех языках раздавалось: «Что, что случилось?» — и никто не отвечал толком, никто не понимал ничего, так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся и ни за что не хотят верить смерти. Хозяин метался от одного гостя к другому, пытаясь задержать бегущих и успокоить их поспешными заверениями, что это так, пустяк, маленький обморок с одним господином из Сан-Франциско... Но никто его не слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и даже зачем-то бальные башмаки с черных шелковых ног с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный... Когда его торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер, — самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего коридора, — прибежала его дочь, с распущенными волосами, с обнаженной грудью, поднятой корсетом, потом большая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от ужаса... Но тут он уже и головой перестал мотать. Через четверть часа в отеле все кое-как пришло в порядок. Но вечер был непоправимо испорчен. Некоторые, возвратясь в столовую, дообедали, но молча, с обиженными лицами, меж тем как хозяин подходил то к тому, то к другому, в бессильном и приличном раздражении пожимая плечами, чувствуя себя без вины виноватым, всех уверяя, что он отлично понимает, «как это неприятно», и давая слово, что он примет «все зависящие от него меры» к устранению неприятности; тарантеллу пришлось отменить, лишнее электричество потушили, большинство гостей ушло в город, в пивную, и стало так тихо, что четко слышался стук часов в вестибюле, где только один попугай деревянно бормотал что-то, возясь перед сном в своей клетке, ухитряясь заснуть с нелепо задранной на верхний шесток лапой... Господин из Сан-Франциско лежал на дешевой железной кровати, под грубыми шерстяными одеялами, на которые с потолка тускло светил один рожок. Пузырь со льдом свисал на его мокрый и холодный лоб. Сизое, уже мертвое лицо постепенно стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого рта, освещенного отблеском золота, слабело. Это хрипел уже не господин из Сан-Франциско, — его больше не было, — а кто-то другой. Жена, дочь, доктор, прислуга стояли и глядели на него. Вдруг то, чего они ждали и боялись, совершилось — хрип оборвался. И медленно, медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть... Вошел хозяин. «Già é morto», — сказал ему шепотом доктор. Хозяин с бесстрастным лицом пожал плечами. Миссис, у которой тихо катились по щекам слезы, подошла к нему и робко сказала, что теперь надо перенести покойного в его комнату. — О нет, мадам, — поспешно, корректно, но уже без всякой любезности и не по-английски, а по-французски возразил хозяин, которому совсем не интересны были те пустяки, что могли оставить теперь в его кассе приехавшие из Сан-Франциско. — Это совершенно невозможно, мадам, — сказал он и прибавил в пояснение, что он очень ценит эти апартаменты, что если бы он исполнил ее желание, то всему Капри стало бы известно об этом и туристы начали бы избегать их. Мисс, все время странно смотревшая на него, села на стул и, зажав рот платком, зарыдала. У миссис слезы сразу высохли, лицо вспыхнуло. Она подняла тон, стала требовать, говоря на своем языке и все еще не веря, что уважение к ним окончательно потеряно. Хозяин с вежливым достоинством осадил ее: если мадам не нравятся порядки отеля, он не смеет ее задерживать; и твердо заявил, что тело должно быть вывезено сегодня же на рассвете, что полиции уже дано знать, что представитель ее сейчас явится и исполнит необходимые формальности... Можно ли достать на Капри хотя бы простой готовый гроб, спрашивает мадам? К сожалению, нет, ни в каком случае, а сделать никто не успеет. Придется поступить как-нибудь иначе... Содовую английскую воду, например, он получает в больших и длинных ящиках... перегородки из такого ящика можно вынуть... Ночью весь отель спал. Открыли окно в сорок третьем номере, — оно выходило в угол сада, где под высокой каменной стеной, утыканной по гребню битым стеклом, рос чахлый банан, — потушили электричество, заперли дверь на ключ и ушли. Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене... В тускло освещенном коридоре сидели на подоконнике две горничные, что-то штопали. Вошел Луиджи с кучей платья на руке, в туфлях. — Pronto? (Готово?) — озабоченно спросил он звонким шепотом, указывая глазами на страшную дверь в конце коридора. И легонько помотал свободной рукой в ту сторону. — Partenza! — шепотом крикнул он, как бы провожая поезд, то, что обычно кричат в Италии на станциях при отправлении поездов, — и горничные, давясь беззвучным смехом, упали головами на плечи друг другу. Потом он, мягко подпрыгивая, подбежал к самой двери, чуть стукнул в нее и, склонив голову набок, вполголоса почтительнейше спросил: — Íà sonato, signore? И, сдавив горло, выдвинув нижнюю челюсть, скрипуче, медлительно и печально ответил сам себе, как бы из-за двери: — Yes, come in... А на рассвете, когда побелело за окном сорок третьего номера и влажный ветер зашуршал рваной листвой банана, когда поднялось и раскинулось над островом Капри голубое утреннее небо и озолотилась против солнца, восходящего за далекими синими горами Италии, чистая и четкая вершина Монте-Соляро, когда пошли на работу каменщики, поправлявшие на острове тропинки для туристов, — принесли к сорок третьему номеру длинный ящик из-под содовой воды. Вскоре он стал очень тяжел — и крепко давил колени младшего портье, который шибко повез его на одноконном извозчике по белому шоссе, взад и вперед извивавшемуся по склонам Капри, среди каменных оград и виноградников, все вниз и вниз, до самого моря. Извозчик, кволый человек с красными глазами, в старом пиджачке с короткими рукавами и в сбитых башмаках, был с похмелья, — целую ночь играл в кости в траттории, — и все хлестал свою крепкую лошадку, по-сицилийски разряженную, спешно громыхающую всяческими бубенцами на уздечке в цветных шерстяных помпонах и на остриях высокой медной седёлки, с аршинным, трясущимся на бегу птичьим пером, торчащим из подстриженной челки. Извозчик молчал, был подавлен своей беспутностью, своими пороками, — тем, что он до последнего гроша проигрался ночью. Но утро было свежее, на таком воздухе, среди моря, под утренним небом, хмель скоро улетучивается и скоро возвращается беззаботность к человеку, да утешал извозчика и тот неожиданный заработок, что дал ему какой-то господин из Сан-Франциско, мотавший своей мертвой головой в ящике за его спиною... Пароходик, жуком лежавший далеко внизу, на нежной и яркой синеве, которой так густо и полно налит Неаполитанский залив, уже давал последние гудки — и они бодро отзывались по всему острову, каждый изгиб которого, каждый гребень, каждый камень был так явственно виден отовсюду, точно воздуха совсем не было. Возле пристани младшего портье догнал старший, мчавший в автомобиле мисс и миссис, бледных, с провалившимися от слез и бессонной ночи глазами. И через десять минут пароходик снова зашумел водой и снова побежал к Сорренто, к Кастелламаре, навсегда увозя от Капри семью из Сан-Франциско... И на острове снова водворились мир и покой. На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой меры, и человечество навеки запомнило его, и многие, многие со всего света съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где жил он на одном из самых крутых подъемов острова. В это чудесное утро все, приехавшие на Капри именно с этой целью, еще спали по гостиницам, хотя к подъездам гостиниц уже вели маленьких мышастых осликов под красными седлами, на которые опять должны были нынче, проснувшись и наевшись, взгромоздиться молодые и старые американцы и американки, немцы и немки и за которыми опять должны были бежать по каменистым тропинкам, и все в гору, вплоть до самой вершины Монте-Тиберио, нищие каприйские старухи с палками в жилистых руках, дабы подгонять этими палками осликов. Успокоенные тем, что мертвого старика из Сан-Франциско, тоже собиравшегося ехать с ними, но вместо того только напугавшего их напоминанием о смерти, уже отправили в Неаполь, путешественники спали крепким сном, и на острове было еще тихо, магазины в городе были еще закрыты. Торговал только рынок на маленькой площади — рыбой и зеленью, и были на нем одни простые люди, среди которых, как всегда, без всякого дела, стоял Лоренцо, высокий старик-лодочник, беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей Италии, не раз служивший моделью многим живописцам: он принес и уже продал за бесценок двух пойманных им ночью омаров, шуршавших в переднике повара того самого отеля, где ночевала семья из Сан-Франциско, и теперь мог спокойно стоять хоть до вечера, с царственной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими лохмотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно ухо. А по обрывам Монте-Соляро, по древней финикийской дороге, вырубленной в скалах, по ее каменным ступенькам, спускались от Анакапри два абруццких горца. У одного под кожаным плащом была волынка, — большой козий мех с двумя дудками, у другого — нечто вроде деревянной цевницы. Шли они — и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и далеких гор, красоту которых бессильно выразить человеческое слово. На полпути они замедлили шаг: над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто-ржавом от непогод, матерь божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее. Они обнажили головы — и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной... Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало наконец на тот же самый знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых — глубоко спустили в просмоленном гробе в черный трюм. И опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь. Ночью плыл он мимо острова Капри, и печальны были его огни, медленно скрывавшиеся в темном море, для того, кто смотрел на них с острова. Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь. Был он и на другую, и на третью ночь — опять среди бешеной вьюги, проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и ходившим траурными от серебряной пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем. Вьюга билась в его снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд, величав и страшен. На самой верхней крыше его одиноко высились среди снежных вихрей те уютные, слабо освещенные покои, где, погруженный в чуткую и тревожную дремоту, надо всем кораблем восседал его грузный водитель, похожий на языческого идола. Он слышал тяжкие завывания и яростные взвизгивания сирены, удушаемой бурей, но успокаивал себя близостью того, в конечном итоге для него самого непонятного, что было за его стеною: той как бы бронированной каюты, что то и дело наполнялась таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, вспыхивавших и разрывавшихся вокруг бледнолицего телеграфиста с металлическим полуобручем на голове. В самом низу, в подводной утробе «Атлантиды», тускло блистали сталью, сипели паром и сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и всяческих других машин, той кухни, раскаляемой исподу адскими топками, в которой варилось движение корабля, — клокотали страшные в своей сосредоточенности силы, передававшиеся в самый киль его, в бесконечно длинное подземелье, в круглый туннель, слабо озаренный электричеством, где медленно, с подавляющей человеческую душу неукоснительностью, вращался в своем маслянистом ложе исполинский вал, точно живое чудовище, протянувшееся в этом туннеле, похожем на жерло. А средина «Атлантиды», столовые и бальные залы ее изливали свет и радость, гудели говором нарядной толпы, благоухали свежими цветами, пели струнным оркестром. И опять мучительно извивалась и порою судорожно сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков, бриллиантов и обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая пара нанятых влюбленных: грешно-скромная девушка с опущенными ресницами, с невинной прической, и рослый молодой человек с черными, как бы приклеенными волосами, бледный от пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке — красавец, похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу... Октябрь. 1915
Выбор редакции
Вариант сенильной деменции с атрофическими изменениями, локализующимися преимущественно в височных и лобных долях мозга. Клинически...

Международный женский день, хоть и был изначально днем равенства полов и напоминанием, того, что женщины имеют те же права, что мужчины,...

Философия оказала большое влияние на жизнь человека и общества. Несмотря на то, что большинство великих философов уже давно умерли, их...

В молекуле циклопропана все атомы углерода расположены в одной плоскости.При таком расположении атомов углерода в цикле валентные углы...
Чтобы пользоваться предварительным просмотром презентаций создайте себе аккаунт (учетную запись) Google и войдите в него:...
Слайд 2 Визитная карточка Территория: 1 219 912 км² Население: 48601098чел. Столица: Кейптаун Официальный язык: английский, африкаанс,...
Всякая организация включает в свой состав объекты, классифицируемые как ОС, по которым проводятся амортизационные отчисления. В рамках...
Новым кредитным продуктом, получившим широкое распространение в зарубежной практике, является факторинг. Он возник на базе товарного...
Очень мы в нашей семье любим чизкейки, а с добавлением ягод или фруктов они особенно вкусные и ароматные. Сегодня рецепт чизкейка, с...